— Одну минутку! — просительным топотом остановил он Манюкина. Тот обернулся и ждал, пряча голову к воротник. — Не задержу. Я — Фирсов, с вашего разрешения! — Он поклонился, испытующе поглядывая поверх очков, но на того это не произвело никакого впечатления. — Ведь вы в восьмом номере живете? Очень приятно. Вы не подумайте, ради бога… — И он рассыпал перед зябнущим Манюкиным пригоршни уверений, что он совсем приличный человек и не обманет чужого доверия.
— Ветрено очень… — вежливо поежился Манюкин, прикрывая руками горло. — Самая теперь пора для воспалений. Вы… уж докладывайте скорей ваше дело!
— Э… про это так сразу нельзя-с! А не зайти ли нам, знаете, вовнутрь? — ткнул Фирсов пальцем во мрак лестницы, откуда дышало каменным холодом. — Посидели бы, бутылочку роспили б: у меня в кармане затерялась одна. Верьте мне, что я не какой-нибудь там… (— на всякий случай он тут же незаметным образом удостоверился в сохранности бутылки).
— Сожитель у меня… — еле слышно сдавался Манюкин. — Этакий, знаете, обозленный плеватель на мир. Очень, знаете, мышцы плевательные у него развиты! — и барин выжидательно посмеялся, но Фирсов неделикатно промолчал, упорствуя на своем. — Он и не плохой человечек, а, как бы это сказать… с подлецой человечек, — прорвалось у него. Вдруг он покорно преклонил голову. — Пойдемте… Бутылочку-то давайте, я сам понесу!
При полном молчании ночи и чужого сна они подымались в промозглой темени лестницы. Пахло мокрой известкой и щенком. В разбитое лестничное окно задувала непогода, и еще будто блеснула там и пропала звезда. И хотя никакой звезды там не было, Фирсов ее запомнил и как бы в кулаке зажал, ибо и для звезды нашлось место в его, еще ненаписанной, повести.
— С вашего позволения, отдышусь немножко! — остановился Манюкин, прислонясь к перилам. — Ишь, глубина-то какая черная… так и тянет. На самом низу лучше обитать: оттуда падать некуда! — Темнота располагала к доверительности.
— Живете высоконько! — участливо поддакнул Фирсов.
— Тут еще одна лестница, — сообщил Манюкин, и снова неровный его шаг зашаркал по ступенькам.
Во мраке коридора Фирсов протирал очки, прислушиваясь к осторожным движениям хозяина.
— Разуваюсь… уговор у меня с сожителем, — пояснил Манюкин молчаливое фирсовское недоумение.
— Может, и мне?.. — осведомился гость.
Нет, что вы!.. Ведь вы же в калошах! Приведя гостя в дальнюю, соседнюю со своею и пустовавшую ныне комнату, Манюкин скоро притащил туда стулья и лампчонку. При вонючем керосиновом свете, сонливо лезшем сквозь прокопченное стекло, стало видно, что Манюкин успел раздобыться и посудой под обещанное угощенье.
— Винишком вашим соблазнился! Невоздержен стал к сему самозабвенью… — откровенно сознался он, опускаясь на краешек стула и указывая гостю место. — О чем же мы беседовать станем?
Фирсов оглядел комнату, которая представлялась двухоконным, пустым, как улица, заново выбеленным кубом: известковые следы еще лежали на полу. В открытую форточку проникала простудная сырость. На стенах покачивались две высокие, косолапые тени: лампочка стояла на полу. Фирсов щелкнул портсигаром и нагнулся к лампе прикурить. Манюкин украдкой рассмотрел гостя. Голова Фирсова напоминала чугунное ядро, — такое было в ней упорство. Лоб он имел лопатой, серые глаза чуть навыкат, а подгорлие заросло кудреватой бородой. Фирсов пустил дымок.
— Как вы могли уже догадаться, я описываю людей, их нравы и быт, и всякое остальное, годное для описания. Простите, я вот только форточку затворю. — Он направился к окну и через мгновение заметил: — ух, до нее и не дотянешься. Да она и без стекла, чорт! — Ругнувшись еще раз, он занял прежнее место. — Итак, я писатель, и всего об одной книжке. Меня покуда нельзя печатать. Третьего дня мне одно высокие лицо сказало: «Ежели вас напечатать, то весь шар земной обидится. Описывайте, — говорит, — крепкачей и не копайтесь в мелюзге. И, кроме того, непременно полезное в общем смысле!» — «Ну, а если я о потайных корнях человека любопытствую? Если для меня каждый человек с пупырышком… и о пупырышках любопытствую я?» — «Какого же, — спрашивает он меня хмуро, — человека ищете вы теперь?» — Фирсов многозначительно помолчал. — О голом человеке интересуюсь я, уважаемый… уважаемый…
— Сергей Аммоныч! — пугливо шевельнулся Манюкин, перестав разливать по чашкам гостево винцо. От усталости он сидел как-то боком; лампочкин свет резко выделял все его морщинки — безобманную запись пережитых страстей, радостей и лишений. Но Фирсов видел только последнюю; спускаясь от переносья к губам, она как бы перечеркивала все остальные, черта крайнего человеческого разочарования.