— …вы! — гаркнул Николка, и лицо его, бледное от прихлынувшей силы, заново облеклось багровой пеленой. — Сколько вас тут, сушеных, супротив меня? Полтинкой попрекаете?.. Эй, ты в меня гляди, я с тобой говорю! — Гнев пересиливал его опьянение. — Моей полтинки не хули: она потом нашим пахнет! Вот у тебя во рту зуб сияет, ровно солнце… Ужли ж, думаешь, спалишь ты меня золотым своим зубом? — Он сделал жест, точно подтягивая пропойцу ближе, под словесные побои. — А ты знаешь, почем хлеб нынче? А уголь жечь, за пятнадцать целковых шестьдесят кубов, да тринадцать суток без сна чекмарем орудовать… А ты в пильщиках, в вальщиках, в шпалотесах не ходил? По двугривенному с хода не получал? Ты ступай, поиграй… заработай мою полтинку и тогда уж пой, дерьмо поющее… покажи свои песни!
И десятой доли скопившегося в душе не высказал он, а уже готова была жутко и кроваво взорваться окружившая его тишина. Ему стало жарко, и он распахнул полушубок, оскорбительно усмехаясь. Ни один нож не метнулся в этом месте в Заварихина потому лишь, что в распрю вступил сам Митька. Легким прикосновением к николкину плечу он отвлек его вниманье на себя. Лица их сблизились вплотную, и митькино было скорее озабоченным, чем гневным.
— Зачем ты обидел барина? — недовольно спросил он, глядя в пестроту николкиной рубахи. — Пришел в
— Обидчивого и обидеть приятно! — дерзко просипел Николка, все еще уважая за шубу врага своего.
— Думаешь, велик, так и в карман дурака не положить? — продолжал Митька, поопустив правую бровь.
— Смотри, я в драке вредный. Меня можно щекотать четыре раза, а на пятый я так щекотну… — с усмешкой предупредил Николка и шевельнул затекшим плечом.
Они стояли один против другого, мясо против железа, Николка и Митька, взаимно выжидая решительных действий или, хотя бы, слов. Может, и не дождаться бы в тот вечер Пчхову подгулявшего племянника, не явись новое, последнее уже, лицо в суматоху вечера. Появление его можно было уподобить лишь благодетельному ветерку в душном сумраке колодца. С изумленем дикаря, коснувшегося чуда, Заварихин глядел поверх митькиной головы на пришедшую с улицы. Ее, очевидно, и ждал весь вечер Митька.
Девушка — строгость, даже бедность ее одежды приятно умерялась тем серым и пушистым, что окутывало ее плечи — стояла позади Митьки. Она была мила даже и при рассматриваньи, хотя в профиле ее останавливала внимание челюсть, с детским вызовом выдвинутая вперед. Задумчивая раскосость глаз, полных синего света, удваивала скромную прелесть ее девического облика. Ясным и четким голосом она здоровалась с Митькой, — говорила, что только теперь освободилась в цирке, что проводить сюда ее вызвался Стасик.
Взяв Митьку под руку, она двинулась с ним к выходу. Она сделала это так, точно подчеркивала, что ей нечего скрывать. Они были одинаковы ростом и со спины даже похожи друг на друга. Почтительный гул пивной оравы сопровождал их уход. И тотчас же, на ходу расплачиваясь с пятнистым Алексеем, Николка ринулся вослед им. Дурашливая его поспешность, позывавшая на хохот, спасла его от последствий недавней ссоры. Увлеченный новым видением, он бежал, подставляя спину собутыльникам. Хмельному нигде не загорожено: подойдя к стоявшим на улице под фонарем, Николка с полминуты молчал, пошатываясь.
— Николай Заварихин! — крикнул он вдруг, ударив себя в грудь и срывая с себя шапку.
— Ты пьян, парень… со всяким бывает, — строго сказал Митька, кладя руку ему на плечо. — Иди спать теперь!
Они ушли, а Николка все стоял, полный восторга и недоумения. Фонарь пивного заведения потух, и Николка, вздрогнув, густо покраснел. Разбудораженное сердце тяжко, как мельничное колесо, колотилось и шумело, перебарывая хмель. Начинался дрянный зимний дождь, а с высокой крыши мерно билась капель. Прямо по мостовой, по лужам, огромным шагом возвращался Николка к дядьке на Благушу, и удивительные валенцы его безнадежно хлюпали по снежной грязи. Две женщины стояли в памяти его. Та, которою было обозначено вчерашнее утро, боролась с этой, вечернею. Утренняя была близка, потому что плакала, вечерняя — потому что улыбалась: они одолевали попеременно. К концу пути он любил их обеих, не изменяя ни одной. Они слились воедино, как две половинки разрезанного яблока; плен их был крепок и нерушим. Без сожаления готов был теперь Николка ехать в серую свою деревню, откуда предстояло снова делать скучный разбег.
Конурка барина Манюкина находилась в третьем этаже того же дома, где и пивная: чтоб перебежать из подъезда в подъезд, не стоило и пальто надевать. Да у Манюкина и не имелось пальто, а была полубабья кофтчонка, про которую он шутил, что она на блоховом меху. Впрочем, блоховый мех этот весьма соответствовал всему манюкинскому жизнеустройству. — Фонарь над воротами не горел, и Фирсов, как ни старался, не сумел выглядеть настроенья манюкинского лица.