— Мне не это надо. Хочу, чтоб кто-нибудь слышал меня, которого никто не слышит. Прошли, заметьте себе, те денечки, когда всякий мог не слушать меня! Дудки-с! Эх, у меня сейчас такое состояние психологии, что я, характерно, весь мир земной готов обнять от счастья, но при условии…
— Да начинайте же! — взмолился Сергей Аммоныч и сложил руки на животе, приготовляясь к исповеди сожителя. — Я и сам хотел, да все стеснялся…
— Вы, небось, все думаете: Чикилев злой человек. Жениться хочет, дурак. Чикилев — служебный автомат. Может быть, даже кривоногая каракатица, либо даже китайский самовар! Не стесняйтесь, меня на службе и не так еще обзывают. Что ж, с детства Чикилева тиранили, и Чикилев привык, но Чикилев, заметьте, знает себе цену… — Он все распалялся собственными же словами.
— Помилуйте, — привстал Манюкин, готовый хоть бы и заплакать.
— Во-первых, что есть жена? Жена является для меня тем средством, при помощи которого я удовлетворяю мои потребности, поставленные в угол жизни! — гладко прочел он и караулил манюкинские замечанья.
— Какие ж такие потребности? Эстетические, хотите вы сказать?.. — виновато поулыбался Манюкин.
— Вы вообще изувер! Характерно, я так и догадывался про вас, укорительно привскочил Чикилев.
— Да причем же тут изуверство? Чего, чего вы хотите от меня, непотребная вы человечина? — всплеснул руками Манюкин, отчаявшись в своих средствах постигнуть Чикилева.
— Погодите же, я вам все выскажу, — погрозился тот и снова раскрыл рот, но вдруг, точно ударило его, вскочил и заметался. — Пришла, пришла… — в совершенном испуге повторял он и уж выпрыгнул было из комнаты, но снова вернулся в комнату. — За воду, за воду потрудитесь внести!.. — постучал он пальцем, хрипя от негодования, и тут же незамедлительно пропал.
Ах, весна, весна была причиной чикилевскому сумасшествию. Целый день накануне кричала на телеграфном столбе (как раз против чикилевского окна) какая-то щетинистая ворона, точно звала кого-то, кто упорно ей не откликался. День мерялся с ночью и побеждал. Из окон булочных изюмными глазами поглядывали тестяные жаворонки. Снег меркнул и оседал. Людское племя, из года в год молодеющее по весне, всеми помыслами торопило эти пустоватые сумеречные деньки. Легонький, при солнце, прошел снежок; он таял, едва касался земли. Ночью, казалось, кто-то огромный дышал на город живым человеческим дыханием. В эту ночь непостижимым образом сдохла вчерашняя ворона. Мальчишки, идя в школу, потехи ради подкидывали ее вверх, но та неизменно падала на раскинутом крыле. Людские надежды на необыкновенность утроились: как будто должен был притти кто-то, щедрый и глупый, полными пригоршнями раскидывающий счастье.
И правда, с утра, в бесплодном, по-весеннему, небе слепительными купами стали округляться облака. К полудню совсем разветрилась погода. Солнце взыграло, опровергая недавнего победителя, топча кратковременную его победу. В полях краснели кустарнички, а на реке огрязнели проруби. Между окон, на припеках, оживали мухи, заслышав помоечные зовы. С сумасшедшей щедростью падали в тот день солнечные лучи на раскрытую манюкинскую тетрадь. Потом они сползли со стола, перелезли через койку Сергея Аммоныча и сплошным пятном обнимали дверь, когда позади себя Манюкин услышал шелест отворяемой двери.
На пороге стояла Клавдия, зинкина девочка. Часто, когда отсутствовал Чикилев, она приходила сюда и возилась по полу со своими черепками и тряпками, покуда Сергей Аммоныч смешно приплюскивал нос свой к бумаге. Вся в солнце, она кротко и бессловесно улыбалась Манюкину, прося позволения войти.
III
Петр Горбидоныч не имел лица, а скорее этакую мордочку, менявшую выражение в зависимости от того, какого сумасшествия чорт овладевал ее хозяином. Беззастенчивого цвета галстук и прическа, походившая на виток кофейного крема, не только не благообразили, а еще больше извращали его человекоподобие. Перед самой зинкиной дверью Чикилев выпустил из кармашка краешек цветного платка, примерил голос и лицо, потрогал жетончик, который вдруг стал выглядеть, как орден за самые немаловажные дела. В настроении, самом завоевательном, Петр Горбидоныч распахнул дверь…
И тут же оробел. Беспокойная его косинка, позволявшая видеть вчетверо против других, еще более усилилась. Петр Горбидоныч вошел, Петр Горбидоныч попятился. Зинка перебирала вещи в белом узелке и, судя но вздрагивающим плечам, плакала. Впрочем, время от времени она наклонялась понюхать букетик уличных фиалок. Петр Горбидоныч хоть и потерялся, но не совсем. Он обежал стол, дерзнул понюхать букетик, приулыбнулся было, но мгновенно сократился до полнейшей неприметности, едва она подняла на него заплаканные глаза.
— Я уже внесла за квартиру, Петр Горбидоныч, — вяло сказала Зинка и высморкалась. — А заднюю лестницу я все равно мыть не стану. Я по ней и не хожу…