В день чикилевского сватовства Зинке не дали разрешенья на свиданье. Молодой русский парень в военной шинели, снисходя к зинкиным слезам, сообщил, что сестра Дмитрия Векшина уже ждет свиданья. Заранее нежная, Зинка с трепетом обыскивала глазами толпу посетителей: ни одно лицо из всех не напоминало ей любимого митькина лица. Вдруг она увидела у стены Маньку-Вьюгý и догадалась об обмане. Ей кричать захотелось о дерзком подлоге, но вместо того она подошла и спросила о каком-то пустяке. Ее не столько оскорбил насмешливый взор Маньки, сколь огорчила невозможность передать Митьке принесенный узелок. Вернувшись домой, она отослала Клавдию к Манюкину и весь день проплакала до самого прихода брата Матвея.
Неотвратимая грозила ее счастью беда; вся ее любовь состояла из одной ревности. Зинка стишала, не спорила с Матвеем, почти заискивала перед Чикилевым. Однако эта неизмеримая, в размер ее тела, боль давала новые и страшные силы ее искусству. Она упросила Фирсова, благо сочинитель, написать ей песни для эстрады, и тот согласился не потому только, что мог утерять зинкино расположение. В его, уже начатой, повести Зинка занимала первостепенное место, но там она была ярче, выпуклей, плод его сочинительских ночных мучений. К повести Фирсов прилагал и нарочно сочиненные им самим песни, которые якобы пела Зинка. Стремясь проделать головокружительный опыт творческого воздействия на жизнь, Фирсов подарил Зинке свои искусные подделки под Зинку же.
Теперь было ей о чем петь, было о чем слушать завсегдатаям пивной.
— пела Зинка, ломая руки над головой, и все смолкало, потрясенное болью сердца, выставленного напоказ.
То было дикое цветение ужаленной плоти, когда яд еще не начал своей разрушительной работы, а первоначально — ярит и взнуздывает кровь. Пятнистый Алексей именно тому и дивился, как это не зацветут от зинкина зноя фальшивые хамеропсы в кадушках, как не поломают пальцев себе освирепелые гармонисты.
Как во сне, от свиданья до свиданья, пепеля себя ожиданьем встречи с Митькой, жила Зинка в ту пору. Шли месяцы. В потеплевшие вечера мая Зинка чаще сиживала у окна, наблюдая, как меркнет свет и наползает тень. О, как она знала, что эта ночь ненадолго! (О, как она знала, что за рассветом опять нахлынет ночь!) Клавдя, на скамеечке у ее ног, с недетской тревогой наблюдала перемены материна лица. И лишь один нарушал тишину Матвей; зажав ладонями виски и уши от надоедливых вздохов сестры, изредка поглядывая на своего Ленина, он все глубже и глубже проваливался в науку.
В те времена Зинка была для Митьки единственным окошком в мир, из которого он был изъят. Никто не посещал его, кроме Зинки: Пчхов был слишком
В одно из воскресений Митька спросил о всех, забывших его. С веселой готовностью она вызвалась узнать и рассказать в ближайшее свиданье. Потом Митька впал в прежнее окамененье и ушел со свиданья раньше, чем окончилось тюремное время. Зинка плакала, идя домой: надоела, опротивела, наскучила… Вечером она опять сидела у окна. Шли сумерки, девочка играла на полу, неугомонный Матвей вдавливал пальцы в виски, впитывая в себя науку, запечатленную в толстой, умной книге.
— Матвей… — слабо позвала Зинка, когда схлынула с нее первая грусть. — Посмотри, Матвей, облака-то полосатые какие! — она показывала пальцем за клетку пропыленных стекол, где огневели перистые закатные дороги. — Чудная она, жизнь. Ты посуди, сколько в каждую минуту напихано всего, — смехов, криков, плачев… Знаешь, Матвей, почему люди пьют? (— Я, когда пою, смотрю на них и все думаю…) В питье-то, Матвей, мечтание ближе… Его тогда прямо вот так, руками, ощупать можно! Ах, ты ведь там учишь… Может, замолчать мне?
— Нет, мели, мели, коли язык не болит! — бросил Матвей, ошалело взирая на сестру.
— Тебе не снится, Матвей, будто летаешь? Нет?.. А мне снится: вот встану на подоконник и полечу… не как птицы, а стоймя. И сразу дух займет, и проснусь. — Зинке очень хотелось доверить кому-нибудь раздиравшую ее сладкую любовную боль. — И хорошо, что не летаю, а только собираюсь лететь… Вот я в театре видела. Она его любит, а он отрекается, из-за того она в петлю лезет. Враки, театр — обман! Отрекся — пускай! Проспала бы ночь, а наутро и пожалела… если только ей есть, что терять. Первая мужняя ночь ста годам равна! Любовь проходит, а надежда никогда. Вот ты, Матвей, любви не знаешь… А мне, вот, в грудь точно рояль вставили играющий!