Ладно. Пришли к дивам, сидим горюем. Весна ненастна, ночь стюдена, костер бы – да ведь боязно: собаки эти, осударевы рейтары, кругом. Ну как углядят.
Так в стуже, во тьме сидим.
Чуть брезжить стало – за Доном пыль, скачут всадники. Глянуло солнышко краем – заблестели у них доспехи. Вот ведь дияволы!
Ну, чаем, погибель…
Ано – нет!
Под ногами у дива камень шевельнулся, пал. И вылазит из-под камения старый старичище: медведь не медведь, человек не человек. Седыми волосищами зарос, страшон – альни ужасно.
Приставил лапу к глазам, глянул за Дон. А там – пыль, всадники рыщут.
Пудовым кулаком погрозился на них старец.
– Эй, – рыкнул, – псы несытые! Еще не нажрались человечины? Так голодные же ноне поснете!
И, нас за собою маня, полез в норку под камень. А мы за ним полезли.
Ползем во тьме, как кроты. Родителя кое-как на епанче волочим. А лаз – длинный. Куда ползем? Не вем – на спасение, не вем – на погибель. Страшон старец, прямо – лешой, да ведь и наружи – беда: осударевы псы.
Кончился лаз, оказалися мы в пещерке. Вот она самая и есть, где мы, братцы, сей час с вами сидим…
– Да как же, дядя, – сказал Васятка, – ты сказываешь, что от дива полезли вы под землю, а ведь наш лаз много выше.
Пантелей ничего не ответил, усмехнулся.
– И вот, ребята, – продолжал он, – зачали мы жить тут. Старичище, спасибо ему, целебной травкой родителя отходил, срослась кость на голове. И встал батя на ноги.
– Ну, – говорит старичищу, – скажи, как за тебя богу молиться? Имечко, – говорит, – свое, отче, назови.
А тот смеется.
– Зовут меня, – бает, – зовуткой, а величают уткой. Было, – бает, – дело, хаживал и я не хуже вас таких-то… Да это, детки, когда было-то! Уж я и сам позабыл. Слыхал, – бает, – ноне про ваши потехи, про донского казака Степана слыхал. Завидки брали, слышучи, да стар. Помру, однако. Докучаю смиренно: пожалуйте, закопайте старика.
Помер ведь.
Закопали мы его втай, где указал.
А весна миновала и лето. Уже осень идет.
Во-ся и говорит родитель:
– Полно-ка в яме-то сидеть. Инде еще от нас прок будет, а тут чего же, под землей-то? Не аржано семя, из едина седмь не вырастем. Айдате, детки, на свет, на Русь – до времени. Еще-су загорится пожар на Дону, еще всколыхнется Расея-мать…
Всем уходить велел.
А мне наказал восвояси бежать.
– Утри, – молвил, – матери глазыньки, небось, нас дожидаючи, все проплакала, бедная.. Я же, – молвил, – пойду по Руси глядеть. Инде – свидимся.
И поклонился нам земно, и во-ся – нету его. Не знаем – на сивер пошел, не знаем – на полдень.
Ну, мы – кто куда.
И я на Хопер поплелся.
Бреду седмицу, бреду другую. Уже и белые мухи полетели.
Вот Борисоглебск-город завиднелся. Тут – Танцерей-деревенька на пути.
Гляжу – скачут какие-то от деревни конные. Ох, мыслю, не ордынцы[15]
ли?Схоронился б, да где схоронишься? Место степное, далеко видать. Ползу по снегу, чисто вошь по рубахе. «Матушка, – шепчу, – спаси, заступница, помози!»
Верно, ордынцы оказались.
Они с луками обскочили меня, черны, зверовидны, в лисьих колпаках. Аркан на шею и – погнали.
Где за конем бегу, где, пав, по снежку волочусь.
Но вот глаза тьма застлала. Мыслю: смерть.
Ано нет, отживел.
Чую – на коне я, а руки-ноги затекли. Огляделся: на лошадий круп что мешок кинут, арканом приторочен к седлу.
Тут я заплакал.
Не от нужи, братья, заплакал, – от обиды, что не видать мне больше матушки русской земли…
Притащили в орду, наложили железа, колодки набили, и стал я не человек, а хуже скотинки: неволя ж. Пошла не жизнь – мука мученская…
В ту пору ж наехал из Туретчины купец, привез в орду ситцы. Они, дядины дети, меня купцу продали в галерники. Пять годов без малого сидел за веслом на купцовой галере. Что битья принял, что ругани! Ну, да что! Много про то баять. Лучше скажу, как у Крымского берега было. Напал на галеру корабль христьянский. И побили они турчинов, и взяли ихнее добро. А нас выпустили на берег, на крымские пески.
Сказывали, будто корабль – веницейский, разбойничий. Ну, нам те разбойники милей родимых братьев.
Со мной душ двадцать наших русских христьян было. Пошли не вем куда, скрозь пески. И так, бога ради, ничего, прошли. Не тронули нас крымцы.
И пришли мы на Русь.
Дивятся же нам люди: как-де такую нужу претерпели да целы остались?
– Ништо, – баем, – ломали нас – не доломали, жгли – не дожгли. Теперь на русской земле, слава богу.
И опять я, братья, на Хопер побрел.
Глава двадцать первая,
Сказав так, Пантелей умолк, прислушался, И Соколко косматые уши навострил.
Но была тишина.
– Прости, брате, – сказал Демша, – не вем чего наплел на тебя. Да ведь чудно, право, попритчилось, как ты пещерку с кладом указал. Прости.
До земли поклонился Демша.
– Ничего, – сказал Пантелей. – Полно об том. Давайте буду дальше сказывать.
Побрел на Хопер, стало быть.