Читаем Ворота Расёмон полностью

Что было дальше, Сяо-эр не знал, он утратил чувство времени. До странности ясно помнилось только, как высокие стебли гаоляна гнулись, словно в бурю, а над качающимися колосьями яркой медью сияло солнце. Сколько длилась схватка, что творилось вокруг и в какой последовательности – неизвестно. Сяо-эр отчаянно размахивал саблей и, как безумный, кричал что-то невнятное. В какой-то момент клинок вроде бы окрасился алым, но рука, державшая его, ничего не ощутила. Постепенно рукоять сабли стала скользкой и липкой от пота, во рту пересохло. Вдруг прямо перед лошадью возник японский кавалерист: выпученные глаза вылезают из орбит, лицо багровое, рот разинут в крике. Сквозь прореху в фуражке с красным околышем виднелся короткий ёжик волос на макушке. Сяо-эр мгновенно взмахнул саблей и изо всех сил ударил сверху вниз. Но клинок коснулся не фуражки и не бритой башки под ней, а стали чужого клинка, поднятого навстречу. Звон металла с ужасающей ясностью прозвучал в шуме схватки, и в ноздри ударил холодный запах полированной стали. Одновременно широкое лезвие, блеснув на солнце, описало большой круг над головой, – и Cяо-эр не успел ничего понять, как в основание шеи с тупым звуком вошло что-то неимоверно холодное.

Лошадь скакала во весь опор, неся стонущего от боли Cяо-эра по густым зарослям гаоляна, которые всё не кончались и не кончались. Конское ржание и свист клинков давно затихли вдали. Пейзажи Ляодуна в лучах осеннего солнца ничем не отличались от японских.

Итак, Сяо-эр, раскачиваясь в седле, стонал от боли. Не только от физической боли; нет, природа сдавленных, сквозь зубы, стонов была сложнее. Cильнее, чем рана, болела душа – в ней бурлили самые разные чувства. В первую очередь – страх смерти.

Помимо страха, была тоска – невероятно жалко было расставаться с жизнью. И ещё ненависть – ко всем людям и обстоятельствам, из-за которых Сяо-эру приходилось умирать. Злость на себя – за то, что не сумел выжить. И ещё, и ещё… Одно тянуло за собой другое, и конца этой пытке не было. Обуреваемый мучительными мыслями, он то кричал: «Умираю! Умираю!», то звал отца и мать, то проклинал японского кавалериста, хотя до того ослаб, что вместо слов с губ срывалось лишь хриплое бессмысленное рычание.

«Я самый несчастный человек на свете! Совсем молодым мне пришлось пойти на войну, и вот меня убили – ни за грош, будто собаку. За это я ненавижу: во‐первых, японца, который меня зарубил, во‐вторых – командира, который отправил нас в разведку. Ненавижу Японию и Китай. И ещё много чего ненавижу! Все, кто хоть чуть-чуть повинен в том, что я стал солдатом, – все, все они мне враги! Из-за них я сейчас покидаю мир, где мне ещё столько хотелось сделать. Ах, каким же я был дураком, что позволил так с собой обойтись!» – вот что значили стоны Хэ Сяо-эра, который, цепляясь за шею лошади, мчался дальше и дальше по полям гаоляна. Иногда, испуганные бешеной скачкой, из-под копыт торопливо разлетались стайки перепелов, на что лошадь не обращала ни малейшего внимания. Роняя с морды пену, она продолжала мчаться галопом, не чуя, что всадник порой едва удерживается в седле.

Не вмешайся судьба, Cяо-эр мчался бы и дальше, горько жалуясь небесам на своё несчастье, пока отливающее медью солнце не скрылось бы на западе. Однако равнина постепенно превратилась в отлогий склон, спускавшийся к узкой мутной речушке среди гаоляна, и там, где речка наконец стала видна, судьба всё-таки вмешалась – приняв облик пары раскидистых ивовых деревьев, чьи нависшие над землёй ветви уже начали ронять листву. Эти густые ветви, когда лошадь устремилась сквозь ивы, подхватили Cяо-эра и сбросили головой вниз в мягкую грязь у самой кромки воды.

Он увидел на небе ярко-жёлтый огненный шар, который сознание связало с пламенем, трещавшим в большой печи на кухне, когда он был ребёнком. «А, огонь!» – подумал он – и через мгновение лишился чувств.

Середина

Действительно ли Сяо-эр, упав с лошади, потерял сознание? Да, боль от раны в какой-то момент почти прошла. Но он осознавал, что лежит на пустынном речном берегу, весь в грязи и крови, и смотрит в небесную высь, которую ласкают листья ивы. Небо выглядело выше и ярче, чем когда-либо, словно он заглянул в большую бутыль синего стекла, перевёрнутую вверх дном. А на дне бутыли, будто пена, появлялись облачка – и таяли вновь, словно их разгоняли колыхавшиеся листья.

Значит, он был в сознании? Но между его глазами и куполом неба возникали и исчезали, как тени, самые разнообразные картины. Сперва он увидел запачканную юбку матери. Он много раз цеплялся за неё ребёнком – и когда радовался, и когда печалился. Сейчас, увы, юбка исчезла, прежде чем он успел протянуть к ней руку. До того, как растаять совсем, она истончилась, превратившись в кисею, и сквозь неё проступили облака – как бывает, когда смотришь через слюдяную пластинку.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Самозванец
Самозванец

В ранней юности Иосиф II был «самым невежливым, невоспитанным и необразованным принцем во всем цивилизованном мире». Сын набожной и доброй по натуре Марии-Терезии рос мальчиком болезненным, хмурым и раздражительным. И хотя мать и сын горячо любили друг друга, их разделяли частые ссоры и совершенно разные взгляды на жизнь.Первое, что сделал Иосиф после смерти Марии-Терезии, – отказался признать давние конституционные гарантии Венгрии. Он даже не стал короноваться в качестве венгерского короля, а попросту отобрал у мадьяр их реликвию – корону святого Стефана. А ведь Иосиф понимал, что он очень многим обязан венграм, которые защитили его мать от преследований со стороны Пруссии.Немецкий писатель Теодор Мундт попытался показать истинное лицо прусского императора, которому льстивые историки приписывали слишком много того, что просвещенному реформатору Иосифу II отнюдь не было свойственно.

Теодор Мундт

Зарубежная классическая проза
Этика
Этика

Бенедикт Спиноза – основополагающая, веховая фигура в истории мировой философии. Учение Спинозы продолжает начатые Декартом революционные движения мысли в европейской философии, отрицая ценности былых веков, средневековую религиозную догматику и непререкаемость авторитетов.Спиноза был философским бунтарем своего времени; за вольнодумие и свободомыслие от него отвернулась его же община. Спиноза стал изгоем, преследуемым церковью, что, однако, никак не поколебало ни его взглядов, ни составляющих его учения.В мировой философии были мыслители, которых отличал поэтический слог; были те, кого отличал возвышенный пафос; были те, кого отличала простота изложения материала или, напротив, сложность. Однако не было в истории философии столь аргументированного, «математического» философа.«Этика» Спинозы будто бы и не книга, а набор бесконечно строгих уравнений, формул, причин и следствий. Философия для Спинозы – нечто большее, чем человек, его мысли и чувства, и потому в философии нет места человеческому. Спиноза намеренно игнорирует всякую человечность в своих работах, оставляя лишь голые, геометрически выверенные, отточенные доказательства, схолии и королларии, из которых складывается одна из самых удивительных философских систем в истории.В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Бенедикт Барух Спиноза

Зарубежная классическая проза