Встреча и разочарование в последнем месте, на которое, правду сказать, уже мало надеялся Борис, поставили точку в его дальнейших походах. Он вдруг почувствовал, что никому со своей симфонией не нужен. Все тетради, полные солнца, тепла, шепота трав, цветов, грозы, любви и печали могли лететь по ветру или набираться пыли на деревянных полках. Ворвалось время бездарных мелодий, мещанских соцветий и дешевых, пустых текстов, то бишь – стихов. При том Борис не был ханжой. Он любил джаз, рок, достойную эстраду, но не безликие, водянистые суррогаты, подменявшие и то, и другое, и третье.
Борис вышел из здания, где состоялась его последняя встреча, где рухнули оставшиеся надежды, где его проводили тусклыми улыбками сожаления, как провожают клоуна, завершившего грустную репризу.
Стоял сухой солнечный день – предвестник близких холодов и окончания осени. Ночами уже подмораживало. Об этом говорили по утрам листья, впечатанные в стеклянные лужи.
Борис бесцельно шел по Тверскому бульвару, не ведая, что теперь ему делать и как дальше жить. Люди тенями обтекали его, торопились по своим делам, шуршали разбитым ледком машины, а Борис двигался в неизвестную даль. Что скажет он Тамаре? Как вынесет ее взгляд, полный жалости и тоски. Ему вдруг остро захотелось в ту далекую деревню. В обитель всемирной старушки, бабы Наташи, где был он так незабываемо счастлив от своего слуха и творчества. Где любовь окутывала их с Тамарой, как запах цветов и шум дождя, где целая вселенная спускалась по его руке на нотные страницы, где сам Орфей по наущению Господа пел ему те мелодии, которые он нес сейчас в бесполезном, никому не нужном портфеле.
Как сомнамбула, не замечая никого и ничего вокруг, Борис спустился в метро, доехал до Крылатского, терпя какой-то надсадный гул в голове и, выйдя наружу, остановился в раздумье возле «родного» магазина.
Ярко и радостно сияло солнце. Люди, озаренные прозрачным светом, казались веселыми и беспечными. У палатки молодежь шумно пила пиво, сверкая золотыми бликами на бутылках.
Борис почувствовал тупую боль в сердце. От легкой всеобщей радости ему вдруг стало до отвращения тошно, будто весь этот наличный народ шел в этот яркий день мимо его умершего ребенка, не замечая и даже не желая замечать ни горя, ни скорби родителя. Люди, обласканные дневным теплом, шли по своим делам с покупками и без, застегнутые и распахнутые, с обнаженными по поводу солнца прическами. Никому, конечно, и в голову не приходило, что в портфеле одиноко стоящего человека лежат обугленные нотные тетради, а сам он, этот человек, насмерть замерзает от нестерпимой тоски и обиды.
Ладно бы, сказали, что его произведение не удалось, что это плод досужего ума и слуха, что оно – просто пустая, бездарная меломания. Так нет же. Взахлеб и, кажется, искренне хвалили. Но на самом деле сочинение Бориса, как оказалось, никому не нужно. Похоже, ни в настоящем, ни в будущем. Сам сатана смеялся ему в лицо с какой-то бешеной, дьявольской карусели.
Борис потоптался на одном месте, ибо его посетила мысль о том, что, может быть, стоит зайти в церковь, помолиться, послушать вещее многоголосье хора и тем утешиться, развеять печаль. Но мысль была далекой и слабой, как ранняя звезда.
Продавщицы значительно переглянулись, оценив респектабельный вид знакомого музыканта, его голландское, черное пальто, белую рубашку, галстук, кейс, и одна услужливо подалась навстречу Борис, стараясь не смотреть на девушек, приобрел бутылку коньяка и спешно вышел на улицу Однако идти трезвым на суд Тамары… ну пусть не суд, но все же укор, – ему не хотелось. Последовало бы, как он подумал, немое обвинение в бесталанности. Это уж наверняка. Кто-то неведомый подтолкнул его в спину мимо своего подъезда. Войти в дом к любимому, близкому человеку с печатью неудачника, к человеку, ради которого, честно говоря, Борис писал то, что написал, он сейчас, после всех огорчительных встреч и свиданий, был не в силах.
Борис спустился вниз, к Крылатским холмам, к святому ручью, легким, переливчатым голосом своим, напоминавшим дальний, деревенский, и присел на пустынную лавочку. Неподалеку, у источника, толпился в очереди народ, наполнявший бутылки, фляги и канистры драгоценной влаги.
Борис отвернулся от публики. Ему сейчас нужно было побыть только одному. Он сел спиной к очереди, лицом к Храму Пресвятой Девы Марии, который стоял, сверкая крестами на вершине холма, прямо напротив.
– Чем же я прогневил тебя, Господи?! – спросил Борис, глядя на голубые церковные стены. – И ты, Дева Мария, почему не заступилась, не помогла, не защитила то, что исходило от Ваших пределов? Или правду говорят, что наступил век Антихриста?
Но ответа он не услышал. Тихо и прощально благостно сияло солнце, ярко, до боли в глазах, горели в синеве неба церковные кресты. Маленький человечек, ловко подпрыгивая, спускался по тропинке с вершины холма.