– Ладно, Лапа. Давай успокоимся, – сказала примирительно Тамара и обняла мужа. – Мы никогда с тобой не ссорились. Неужели теперь, скажи, после того, как ты создал замечательную вещь, позволим себе такую глупость. Не поминки, а рождение… Почему бы нам не отметить рождение твоего, нет, нашего «Сада», – весело предложила Тамара. – Я тоже, согласись, косвенно принимала участие. Ведь мы, Лапа, по-настоящему и не праздновали это событие.
Она достала рюмки и накрыла стол.
– А потом ты возьмешь баян и будешь играть. Ты, по сути, ни разу не вынимал инструмент после Степановской опалы. Я так люблю твою игру. Сделай нам праздник, Лапа. Вместо похорон. Твое время придет. Верь только. Как я. И оно придет.
У Бориса начало быстро и горячо таять сердце. Защипало глаза. Он хрипло кашлянул и полез за сигаретами.
– Правильно, Лапуля. Давай праздновать. Черт с ним со всем. А то, представляешь, Женька Григорьев, – ты его должна помнить, – предложил разбить «Сад» на части. Пригласить текстовика – слово-то, блин, нашли! – и сделать эстрадную программу. Текстовик, – не унимался Борис. – Засранцы. Назвать поэта текстовиком. Однако ничего не поделаешь – время такое, – ерничал музыкант. – Все в порядке вещей. Вот и «Сад» мой никому не нужен. Хвалят, нравится, а никто не берет. В ходу другое. «Шоу» в ходу. Модное «Шоу». А я не модный. И не хочу им быть. Не так воспитан. Парадокс. Кошмар какой-то. Умом это понять невозможно. Тут вся бездна России. Умру, тогда, может быть «Сад» зазвучит. Изуверская, жуткая традиция – замораживать дитя до смерти родителя. Это же противоестественно. Оно, дитя, должно жить сразу, как только родилось.
– Конечно, Лапа. Конечно, – соглашалась верная Тамара. Но ты уймись переживать. Мы ведь решили, сегодня будет праздник. Давай лучше выпьем за твой «Сад». За твой цветущий звуками «Сад».
Борис, наконец, улыбнулся. Он снова прочел в глазах Тамары и нежность, и страсть, и зов любви.
– Что бы я без тебя делал? – сказал Борис и с тихим хрустальным звоном коснулся своей рюмкой рюмки жены. – Все-таки Господь меня пощадил.
Тоска и печаль на серых парусах отлетали прочь.
Через некоторое время Борис с Тамарой весело вспоминали былые гастроли, всемирную старушку, ее роскошные цветники и домового, который – видимо, от возраста – все охал по ночам, хрустел и поскрипывал при ходьбе.
Потом Борис достал после долгого перерыва баян и стал играть по памяти одну из частей своего произведения. Тамара смотрела на мужа затуманенным взором и думала все ту же сакраментальную думу о том, как было бы хорошо, если бы сейчас с ними сидел некто третий, маленький родной человек, который любил бы Бориса так же как она. Вот так же слушал его музыку, восхищался и ценил его талант. Но за что-то Бог наказал. После первого неудачного аборта врачи признали, что Тамара больше не сможет беременеть, оставив ей горькую, далекую, почти бесполезную надежду. Получилось, что и ребенка они принесли в жертву международной цыганской жизни, гастролям, поездкам, свету рамп и дутой славе, которая оборвалась в один день. Тамара смахнула нечаянную слезу: она отдала бы все на свете за то, чтобы почувствовать внутри себя священную тяжесть, услышать, как толкается и растет под сердцем живое существо. А Борис решил, что это его музыка способна довести человека до слез. Он прервался играть, поставил баян на стул, подошел к Тамаре и прижал ее к себе.
– Ничего, Лапуля, – сказал он, гладя Тамару по голове. – Все равно мы их победим. Я напишу друзьям в Штаты, в Европу, разошлю ноты, и тогда посмотрим.
Тамара, подогретая вином, растроганная музыкой и собственным тайным горем, оборвалась вдруг в горячие рыдания.
– Ну что ты, Лапуля. Что ты, – успокаивал Борис. – Черт с ними, не расстраивайся. Не стоят они того. Наше время придет. Вот увидишь. Степанов еще сам прибежит и будет просить «Сад» к исполнению. Слава Богу, что мы с тобой вместе. Что у меня есть ты. Это такое чудо. Больше, чем вся музыка мира. Не плач, Лапуля. Главное – мы любим друг друга. Все остальное – тлен.
Борис играл, и от его игры глаза Тамары наливались грустным счастьем. Она снова срывалась на плач, и Борис опять утешал ее, целуя мокрые щеки.
Проснулся Борис рано. За окном стонал ветер и, оголтелый, носился из стороны в сторону первый снег.
Тамара еще спала. Ощущая тоску в сердце, Борис постоял у окна, тупо наблюдая метельный хоровод неожиданно влетевшей в город зимы, и прошел в ванную. Побрился, надушился французским одеколоном, затем набросил пальто и вышел на улицу. Колючий ветер ударил в лицо. Подхватил, рванул полы одежды. Борис поднял воротник, потуже натянул шапку.
От работы туч, ветра и снега повсюду стояли какие-то тревожные сумерки, в которых, нахохлившись и накренясь, люди сражались со стужей, чтобы попасть в лоно своего труда и производства, где было тепло, сытно и надежно. Лишенный места рабочей деятельности, Борис воевал со стихией для другой цели. Он шел просто так. Просто, чтобы идти куда-нибудь.