— Феллахи Кафр-Табие — мирные люди, но арабы в округе — не столь мирные. — Он понизил голос и прибавил доверительным тоном: — Мухтар поручил мне предупредить вас об этом в знак доброй воли, хотя, если патриоты узнают, ему не сдобровать.
Бауман усмехнулся:
— Ваш мухтар — умный человек. Кому охота, чтоб взорвали его дом? Ваш мухтар похож на лису в норе с выходом на две стороны, к восходу и к закату.
Турок пожал плечами: «Мир вам». И пошел догонять старика.
Арабы за оградой поднялись им навстречу. Сначала они сидели молча, напряженно следя за тем, что происходит под вышкой. Но увидев, что Турок смеется и шлепает себя по колену, они облегченно вздохнули. Им предложили кофе на подносе, они дважды, как положено, отказались, на третий — взяли и совсем повеселели. Дети жевали апельсины, а женщины, сидя кучкой в стороне от мужчин, смеялись над голоногими девушками. Мужчины заговаривали с бойцами Хаганы. Некоторые из них знали арабский. Бойцы, опираясь на винтовки, отвечали покровительственно и угощали арабов сигаретами. В тот момент, когда переговоры под башней закончились, одноглазый крестьянин как раз начал расспрашивать, не собираются ли поселенцы прислать доктора и открыть аптеку, как делалось в других поселениях, и сможет ли доктор вылечить его слепой глаз. Увидев потемневшие лица своих представителей, арабы окружили их с видом провинившихся школьников. Турок и старик молча пошли вперед, остальные двинулись вслед, и вся процессия медленно, не оглядываясь, стала спускаться вниз.
Турок со стариком молчали до самой долины. Потом Турок сказал:
— Пусть черти унесут их, но трактора оставят. Псы они и сукины дети, но работать умеют. Вырастят на этом каменном холме помидоры, дыни и Бог знает, что еще. — Турок вздохнул: — Мы слишком ленивы, ей-Богу.
Старик презрительно ответил:
— Ты рассуждаешь, как дурак. Я живу для этого холма или он — для меня?
После ухода феллахов Джозеф подошел к Бауману:
— Слушай, почему ты не пустил их всех в лагерь? Это очень невежливо.
Бауман взглянул на него с легкой улыбкой:
— Мы слишком слабы, чтобы позволить себе быть вежливыми. Не пустив их, мы показали, что хозяева здесь — мы. Подсознательно они это усвоили.
Джозеф усмехнулся:
— Откуда тебе известна их психология?
— Интуиция!
— Я думал, что интуиция действует только по отношению к тем, кто нам нравится.
— Кто сказал, что они мне не нравятся?
— Хотел бы я знать арабский, как ты. Что тебе так торжественно втолковывал этот шейх?
— Он объяснил, что у каждого народа есть право жить по-своему, плохо ли, хорошо ли, но без вмешательства посторонних. Он объяснил, что деньги — развращают, удобрения — воняют, а от трактора шум. И все это вместе ему не нравится.
— И что ты возразил?
— Ничего.
— Ты что же, принял его точку зрения?
Бауман твердо посмотрел на него:
— Мы не можем себе позволить принимать точку зрения других.
В полдень, во время перерыва приехали два автомобиля. В первом находились помощник губернатора Ньютон с женой и сопровождавший их майор полиции. Во второй машине были два члена иерусалимского исполнительного комитета Гликштейн и Винтер. Между ними сидел американский журналист Дик Метьюс, приехавший в страну на десятидневный срок. Впереди, рядом с водителем, расположился официальный фотограф экзекутивы доктор философии Эмиль Люстиг. Фотограф говорил по-немецки с водителем, обсуждая вопрос о влиянии Ницше на идеологию фашизма. Журналист слушал вполуха и скучал. Гликштейн это заметил.
— Вы понимаете по-немецки? — спросил он.
— Немножко, — ответил Метьюс.
— Удивительная страна, а? — сказал Гликштейн, обнажая золотые зубы в пропагандистской улыбке. — Наш водитель прежде чем стать пионером был экспертом по графологии при уголовном суде в Карлсруэ.
— Все они парни хоть куда, — безразлично отозвался Метьюс.
— А фотограф, — продолжал Гликштейн, считал лекции по философии в Гейдельберге.
— Ага, — сказал Метьюс, сытый по горло двухчасовой лекцией Гликштейна, притом на дурном английском, — Как те шоферы такси в Париже, что появились там после войны: все как один — русские великие князья.
Улыбка Гликштейна скривилась:
— Позвольте, — возразил он. — Но тех людей выгнали из России. А наши пионеры приехали сюда по своей воле, задолго до гитлеризма.
— Вы, как всегда, правы, — сказал Метьюс. Чувство справедливости вынуждало его признать, что Гликштейн прав и что все эти великолепные парни делают чудеса в этом своем национальном очаге. Но он хотел бы, чтобы Гликштейн перестал так много говорить об этом, перестал бы брызгать в лицо Метьюсу слюной, а все эти великолепные парни расслабились бы хоть ненадолго, предложили бы человеку стакан виски вместо цифр и рассказов о подвигах и напились бы хоть раз сами. Он провел в стране уже пять дней, собрал уйму материала для своей статьи, но статья не получалась, или получалось нечто неподходящее, с эдаким душком. Метьюс вовсе этого не хотел, это было бы несправедливо по отношению к здешним людям. А он, чем больше их узнавал, тем больше ими восхищался и тем больше их не любил.