Вчера вечером был праздник: Юдит, жена Моше, вернулась из родильного дома с близнецами, будущими жильцами № 6 и № 7 в нашем детском саду. Пили сладкое вино, ели пироги и отпускали слишком откровенные шутки по поводу методов, применяемых Моше для рационализации детопроизводства. Так как в их маленькой комнатушке могут поместиться стоя не больше десяти человек, мы заходили туда по очереди. Моше стоял у дверей, крепкий, как породистый бык, с серьезной миной пожимая руки и сияя от гордости. Поскольку мы пьем вино каких-нибудь пять-шесть раз в год, два стаканчика этого отвратительного пойла так нас возбудили, что на площади затеяли хору с Менделем в обычной роли дудочника и с совсем ошалевшими новичками. Египтянин изображал дервиша, а доктор философии не держался на ногах, разбил очки и вообще вел себя очень глупо. Молодежь сначала критически наблюдала за тем, как резвятся старшие, а потом образовала собственную хору с криками и хлопаньем по задам, как орда дикарей в джунглях.
Около полуночи Реувен, Моше, Макс, Дина, Даша и я забрели на кухню для традиционного «кумзица». Я включил радио, чтобы послушать последние известия, но ничего интересного не было. Я не удержался и спросил присутствующих, что они думают о создавшейся ситуации, хотя и знал, что последует обычная бесплодная дискуссия. Наступило негодующее молчание, и я почувствовал себя виноватым, что испортил праздничное настроение. Не так много у нас праздников. Затем Реувен осторожно сказал:
— Предложение о разделе, конечно, скандальное, но в конце концов они же его и отвергли.
— Но разве ты не понимаешь, что сам факт его опубликования говорит об их подходе к проблеме? Подумайте только — один процент страны! Вот каким способом они идут к тому, что на их языке означает «разумный компромисс»! Сначала они публикуют оскорбительные предложения с примечанием, что, к сожалению, по техническим причинам их нельзя осуществить, а затем приглашают представителей мусульманских стран решать нашу судьбу, прозрачно намекнув им, что, по мнению самого правительства, следует с нами сделать.
— Ах, ты, как обычно, преувеличиваешь, — сказала Даша.
— Джозеф находится под влиянием компании Баумана, — рассудил Макс. — Ему хочется бросать бомбы, сначала в арабов, затем в англичан.
— Замолчи, Бауман не такой дурак, — сказала Дина.
Когда Дина говорит о политике, глаза ее становятся серьезными, как у ребенка, который решает, съесть ему свой шоколад сейчас, или оставить на потом.
— Не дурак? При том, что связался с Жаботинским и его фашиствующими молодчиками? — крикнул Макс.
— Послушай, Макс, — вступился я, — нельзя ли обойтись в этом вопросе без партийных дрязг?
— Нет, нельзя, — сказал Реувен спокойно. — Эти люди воюют против наших профсоюзов, против Рабочей партии зубами и когтями. Сами они не создали ни одного поселения, раскололи Хагану, у них нет никаких конструктивных достижений и ничего за душой, кроме криков и игры в солдатики.
— Одним словом, они фашисты, еврейские фашисты, — сказал Макс.
— Нельзя называть Баумана фашистом, — вступилась Дина.
— Почему нет? — воскликнула Даша. — Они бросают бомбы на арабских рынках, убивают женщин и детей.
— Они задурили голову молодым дуракам вроде Бен-Иосефа, — сказал Макс, — склоняя их совершить какой-нибудь идиотский поступок, чтобы за это их повесили. А соучастник Бен-Иосефа оказался сумасшедшим, и его отправили в больницу. Это символично: фанатики и сумасшедшие — все они такие.
И так оно продолжалось. Я тем более был в ярости, так как понимал, что они частично правы, и, совсем перестав сдерживаться, накинулся на Макса:
— Этот дурак Бен-Иосеф — первый еврей, которого повесили здесь со времен восстания Бар-Кохбы. Ты как будто ненавидишь этого мальчика, а ведь он, в конце концов, погиб за наше дело. Черт бы побрал вашу объективность! Народ, который сохраняет объективность, когда речь идет о его существовании, обречен на гибель.
Секунду-две все молчали, но мой гнев не иссяк. Какое облегчение плюнуть на объективность, закрыть глаза на всяческие «но» и «если», которые я понимаю так же хорошо, как они, и даже лучше!..
— Но Джозеф, — вмешалась Эллен со всей серьезностью ответственного огородника в социалистическом поселении, — будь же благоразумным.
— Не хочу быть благоразумным. Достаточно, что в течение двух тысяч лет мы одни были благоразумными. Я был той благоразумной мухой, которая бегает по стеклу, потому что видит свет с другой стороны, мухой с выдернутыми крыльями и лапами. Хватит с меня вашего благоразумия.
— Что же ты предлагаешь? — холодно спросил Реувен. В его спокойном голосе слышались предостерегающие нотки.
— Не знаю, — ответил я, чувствуя, что моя ярость сменяется бессилием. — Знаю только, что в виде разумного компромисса нам предложили только один процент страны. И знаю, что в ту первую ночь, когда на нас напали, и я мог со спокойной совестью и с Божьего благословения стрелять, я был счастлив, что убиваю.
— Вы слышите голос фашиста? — закаркал Макс.