Игра и занимала меня, и тревожила. С одной стороны, дряхлое чувствице морали беззубым шепотом корило меня за нарушение законов природы. Я готова была искать в уголовном кодексе статей, карающих за противоестественные половые отношения к машине; с другой стороны, я получала каждый день по лошадиной дозе уверенности, что мой стальной муж — самый настоящий, самый подлинный человек со всеми реакциями, присущими человеку, со всеми интересами и склонностями человека.
— Но ведь он не чувствует, — кричала я сама себе, — он не мыслит, у него нет души, только механика, только электричество, только неэлектропроводная внешняя ткань, упругая, так тепло и прелестно, по-человечески окрашенная.
Гримаса огромнолобого инженера прыгала перед моими глазами:
— Душа. Что такое душа, по-твоему? Нечто неуловимое, внепространственное, жидкость Декарта[56]
или младенец, которого уносит ангел на иконе, изображающей успение богородицы. Ваша душа, ваша психика — только движение. Чем ты докажешь свою и чужую одушевленность?— Меня, однако, никто не заводит: ни на любовь, ни на идеологию.
— «Любовь», «идеология», да уж тем, что ты употребляешь эти слова, шелуху без ядра, ты доказываешь, что тебя давным-давно завели, еще в школе, еще в родном доме, и теперь твой язык автоматически повторяет словесные формулы, а твой мозг утомляется в бесплодных усилиях дать реакцию на несуществующее раздражение. Его бьют повторяемые изо дня в день и приносимые слуховыми нервами слова: «дух», «идеология». Твой мозг превратится в кашу под ударами этих внепространственных бичей.
Я принуждена была отдавать должное работе проклятого ученого колдуна. Моего стального мужа можно было завести раз навсегда во всем. Но я не рисковала предоставить машине неограниченную свободу. Ведь эта свобода повлекла бы непременно измену, несходство убеждений, семейные сцены, потому что стальному мужу свойственны были все человеческие заблуждения и слабости.
Он мог про себя сказать: человек есмь, и ничто человеческое мне не чуждо.
Мы вернулись из театра в час ночи. В этот памятный трагический вечер необычайный гений перевоплощения моего мужа достиг головокружительной высоты. Я на своем кресле партера ясно почувствовала и поняла, что так дальше жить нельзя, что я не могу примириться с торжеством этой машины. Поэтому я решила уничтожить машину. Бешеная мысль прыгала в страхе и злости огромными нелогическими скачками.
— Он не смеет так, он не должен так, этот проклятый электростальной аппарат. Он одаряет мир восторгами искусства, а меня — укрепляющим хмелем страсти полнее, сильнее и чище, чем одаряют люди. Я не хочу потерять последние остатки веры в человеческую жидкую кровь и, может быть, в младенца, уносимого ангелом. Я должна во что бы то ни стало убедить машину в том, что она — машина.
И странно: небывалая грусть и небывалая нежность, и острый холод мучительного предчувствия, казалось мне, сразу морщинами врезались мне на лицо и на сердце. Решения слишком большой любви или слишком большой ненависти всегда старят.
А муж, весь сверкая лаской, радостью или просто электричеством, спрашивал меня:
— Почему ты никогда не выпьешь из одной со мной бутылки? Ну, прошу тебя, сегодня не отказывай мне. Вот я наливаю.
Электрическое вино горело желто-красной сумрачной угрозой порабощенного солнца. Старик-инженер уверил меня, что вино безвредно и для жалких существ с психикой и неопрятной жидкостью, именуемой кровью, но до сих пор я не пила его из принципа: никогда не употреблять в пищу машинного масла.
Сегодня я решилась. Чокнулась с мужем и не без тайного страха залпом опрокинула бокал.
Опьянение? Нет. Я не знаю, как назвать. Скорее прояснение, доведение ясности сознания до абсурда, что ли.
Стальной муж устало лег на диван. Бедная электрическая станция, какой удар я нанесу тебе.
В шутку, в минуты особой нежности, я называла его стальным мужем, и он не возмущался. Он был уверен, что эпитет относится к его духовным силам: выдержке, твердости, непреклонности и верности.
— Почему я иногда замечаю в твоей любви ко мне какую-то безнадежность, как-будто ты не веришь ни мне, ни себе, ни нашей страсти? Ты удерживаешь что-то и не можешь удержать.
— Может быть, я не верю ни нам обоим, ни любви. А может быть, боюсь потерять тебя.
— Напрасно. Это уже последняя любовь, «прощальная улыбка на мой печальный закат»[57]
. Я должен бояться твоего проворства, а мои ноги слишком стары, чтобы убежать, а руки слишком бессильны, чтобы разорвать цепи.— Да, ты прав. Я твоя первая, последняя и единственная любовь.
Лукавая поддразнивающая улыбка, та улыбка, улыбка живого, легкомысленного человека раздвинула губы моего мужа.
— Хронологически, конечно, не первая, а только последняя. Но сама по себе и первая, и последняя, и единственная.
— И хронологически первая.
— Ну, пусть будет по-твоему: «брито, стрижено, нет, брито».
— Скажи мне другое. О хронологии пока довольно. Счастлив ли ты?