Состояние женщины не улучшалось. Становилось все более очевидным, что у жертвы леопарда парализовано все тело ниже плеч. Пат высказал предположение, что у нее сломан позвоночник. Он сменил повязки и дал ей морфий, чтобы ослабить усиливавшуюся боль. Говорить Укана не могла, но выражение ее глаз, следивших за каждым его движением, не оставляло никакого сомнения в том, что она испытывала очень сильную боль и знала, что он один может облегчить ее страдания.
Несколько пигмеев медленно побрели в свою деревню. Но большинство их осталось, одни расположились внутри дома, другие – снаружи. Они сидели на корточках, наблюдая за каждым нашим движением, очевидно убежденные, что страдающая родственница или подруга нуждается в их близком соседстве. В два часа ночи Пат дал Укане новую дозу морфия.
– Больше я ничего не в силах сделать, – сказал он. – Мы можем немного вздремнуть.
Утром она была еще жива. Глаза ее, точно кусочки слюды, выделялись на красновато-коричневом, цвета жидкого шоколада лице. Пат осмотрел ее раны и перевязал их. Затем он отправился договориться с вождями соседних племен о том, что необходимо вырыть ямы и подготовить другие ловушки для поимки леопарда.
Это выглядело так, как будто он взял перо и подписал смертный приговор Укане. Мне стало ясно: он понял, что больше уже ничего не сможет сделать для несчастной женщины, и решил предотвратить новые жертвы. Если у меня до этого и были какие-то надежды, то теперь они исчезли. Укана умирала.
Как раз в это время к дому подъехали два человека. Это были белые люди, участники какой-то экспедиции, которая изучала змей и других пресмыкающихся. Перед этим они провели у нас несколько дней и теперь хотели переночевать. Я отвела их в сторону и стала объяснять, почему не могу пригласить их в дом. В этот момент страшный вопль разорвал тишину. Он то усиливался, то замирал и бил по ушам, точно море о скалы, отступая, чтобы ударить с новой силой. Он проникал в душу и холодил сердце.
Мы вошли в комнату, где торжествовала смерть, и посмотрели на Укану, маленькую, спокойно лежавшую на большой кровати. Вокруг теснились ее родственники, напоминавшие негритят, от которых их отличали лишь бороды у мужчин и вполне развитые груди у женщин.
Я узнала Сейла, у которого было шестеро внуков; невозмутимого философа Херафу; преданного бесстрашного Фейзи, самого уважаемого из старейшин в деревне пигмеев. Мне было тяжело смотреть на них. Судя по их скорби, умершая женщина была особенно любима. Херафу ожесточенно теребил свою жидкую бороду.
– Мадами, – сказал он низким голосом, свойственным этим маленьким людям, – это горький день для нас. Укана была хорошая женщина и слишком молода для того, чтобы умирать. Но было бы еще тяжелее, если бы вы винили в этом себя или бвана[3]. Ведь это дело болози, дурного глаза. А что может сделать ваше лекарство против дурного глаза?
Здесь, на расчищенном от леса участке, где у нас с Патом имелась небольшая гостиница, полевой госпиталь и амбулатория, нам приходилось отчаянно бороться против страшных тайн и всех неясных и безымянных страхов Конго.
У нас были и пенициллин, и морфий. Имелся у нас и старенький «шевроле», который двигался, когда был «в настроении». Мы имели и консервированные продукты на крайний случай, и штормовые фонари, и американские журналы всего лишь трехмесячной давности. Но за пределами нашего участка был лес Итури – чужой, неумолимый, угрожающий.
Я страстно желала сказать этим маленьким людям, как сильно сочувствую их горю. И я сумела бы это сделать, так как хорошо знала кингвана, но в горле у меня пересохло и я не смогла вымолвить ни слова. Я села и зарыдала, как ребенок, а пигмеи обернули умершую кусками материи и понесли через лес в свою деревню. Рыдания их, то усиливаясь, то замирая, звучали все глуше и глуше, теряясь среди гигантских деревьев.