Уже совсем стемнело, хозяйка захлебывалась в плаче. Теперь я видела — она не старая, а измученная. Она плакала, говорила — руки действовали. Снова достала муки из мешочка, налила воды в чугунок, стала месить.
— Не уходи, ты наша гостья. Сними пиджак, повесь перед огнем, ты наша гостья. Дрова куда несла, откуда взяла? Здесь нет дубков, далеко тащила, да? Где твоя мама, есть мама? Папа живой? Не убили? Сиди-сиди, вижу, голодная, вижу, вся в синяках. Поешь и поспи…
Я ей сказала, что долго не могу сидеть, что в горах, в пещерке, меня ждут.
— Мама и братик голодные, замерзли…
— Сиди-сиди, в пещерке нельзя жечь костер: немцы сразу стреляют из пулеметов. Ты не уходи, эту ночь живи у нас… Э, Асланчик, нет немцев? Закрой дверь, иди сюда!
Под говор матери девочка уснула. Мальчик сел по ту сторону огня, черные его глаза искрились затаенным задором, лоб морщился от дум, губы шевелились, будто без слов повторяли проклятия.
Я поднялась уходить. Мальчик вскочил, встал у двери:
— Не пущу, подари кинжал!
— Откуда у меня, глупенький? — сказала я и потянулась погладить его вихры.
Он отвел мою руку:
— Не трогай! Дай кинжал — подкрадусь, зарежу фашиста. Дай!
Я перед тем только на минуту распахнула куртку, чтобы набраться тепла от костра, — мальчишка успел заметить финку на ремне.
— Дай, дай! Пойду искать Ахмеда. Он в горах, я его отыщу, буду с ним резать гитлеровцев…
Я подумала: может, с его братом встречалась? Тот парень назвался Ахмедом… Вот бы узнать, кем был дядечка, который умер от ран.
Мальчишка вдруг кинулся на меня, хотел выхватить из ножен финку. Мать с трудом его оттащила. Прижавшись к ее животу, он разрыдался. Вместе с ним стала плакать и мать. Проснулась девочка и, услышав, как плачут старшие, присоединилась к ним.
Я вдруг ляпнула:
— Фатимат, я видела вашего сына. Он в барашковой шапке?
Она оттолкнула детей, вскочила:
— Как ты видела? Где? Он живой?.. Слышите, дети, Ахмед живой! Девочка, милая, скажи скорей… может, пойдем, покажешь?
— Живой, живой, он стрелял в фашистов! А кто мог быть с ним русский, пожилой, тяжело раненный?
— Русский? Нет, Ахмед один убежал… Говори как следует, где видела, когда? Бельмо на глазу видела?
— Бельмо! Не помню. Высокий парень, и с ним истекающий кровью пожилой русский…
— Бельмо на глазу не-ет? Ай, жаль! Значит, Ахмед, но другой.
— Другой! — повторила я как эхо.
Фатимат скорбно смотрела, думала.
Тогда я со всеми подробностями рассказала, как умирал русский и как потом Ахмед столкнулся с гитлеровцами и стал стрелять.
— Он пятерых убил! — сказала я, хотя и не была уверена, что это так.
Женщина вскочила:
— Пятерых?! Ты хорошо считала? Пятерых врагов убил Ахмед? Значит, мой сын. Пусть другой Ахмед, все равно мой сын!
Мальчишка закричал во весь голос:
— Пятерых, пятерых, наш Ахмед пять фашистов застрелил! — Он стал хлопать в ладоши и приплясывать: — Наш-наш… пятерых!
Так мы встретили Новый год.
Фатимат не отпустила меня, пока не испеклись новые лепешки. Заставила поесть.
— Что ты говоришь, мало. У меня, смотри, кило муки еще есть. Завтра-послезавтра придут наши.
— Откуда вы знаете?
— Как могу не знать. Вот бумажка, читай.
И она вытащила из какого-то заветного угла такую же листовку, какая была у меня.
Я сказала вдове, что в горной пещерке дожидаются меня мама и братик Петя. Ночь была темная, холодная, мокрая. Вдова недоверчиво слушала. Шепотом на меня накричала:
— Зачем ночью? Дождись утра. Что за такая скверная мать у тебя, не боится пускать одну? Ты фашистов не знаешь, мало их знаешь: жеребенок, ребенок — все равно убивают. Собак всех перестреляли. Ты маме дрова несла? А где отец? Откуда у тебя кинжал в ножнах? Братику сколько лет? Пять лет… Как моей дочке. Видишь, уснул мой мальчик, надежда моя; девочка тоже спит. Сиди слушай — всю жизнь свою расскажу…
Я сказала:
— Мне надо идти. Дрова пусть вам останутся. Понимаете, обязательно н а д о идти…
Она задумалась:
— Если н а д о, иди! Дай обниму на прощание. Как тебя зовут?
— Женя, я вам говорила.
Обыкновенная женщина, колхозница, меня разгадала. Одно слово «надо» выдало меня с головой.
Вообще-то засланные в тыл разведчики должны опираться на местное население, на советских людей. Но если посылают молодых вроде меня, предупреждают, чтобы не связывались ни с кем. Слишком велика опасность неверной оценки встречного. Если кому доверился, его или ее надо запоминать. Всякий или всякая, кому открылся, становится как бы звеном в цепи. Конечно же такой опытный разведчик, как Галицкий, умел отличить искренних и случайных — неустойчивых, способных предать… После Кущевки, где я хоть и многое пережила, многому научилась, мой опыт не приняли во внимание. Предупредили: «Говорить говори, молчать с людьми не годится, не не привлекай никого. И не открывайся!» Это был приказ. Однако начштаба не сказал, как быть, если кто-либо из советских людей разгадает, кто я есть.
В соответствии с приказом я не откликнулась на ласку вдовы и на ее откровенность. Потупилась и замолкла. Тогда она выскочила за дверь, вернулась, потрепала по плечу:
— Иди! Вот… возьми лепешку…