— Мы были, или мы считали себя особыми существами, сверхлюдьми, как говорится. Опускаться с неба, плыть в воздухе на огромном шелковом зонтике, очутиться на земле с автоматом в руках, стрелять, убивать… Однажды я заблудился в джунглях, оказался совсем один, но я был менее одинок, чем в этом городе. Лес шелестит, колышется и говорит, завлекает тебя в ловушки, но ты чувствуешь, что ты его хозяин и бог. Затем — каменистые и пустынные горы, изрубленные трещинами, и в каждой из них скрывается враг, за которым ты должен охотиться, подбираясь к нему ползком, прячась за скалами. И жажда, жажда, какая мучает только в песчаной пустыне, под палящим солнцем, когда в раскаленном бидоне не осталось ни капли воды.
— Войны закончились.
— Возможно. Но после таких десяти лет торчать в четырех стенах, которые душат тебя, гнить среди бумаг, папок с делами, скоросшивателей, гроссбухов, делать выкладки и расчеты для каких-то жалких лавочников, выписывать квитанции, вести корреспонденцию, слушать треск пишущих машинок, такой похожий на очереди пулеметов. Возвращаться домой, ласкать жену и детей, после того как…
Он осекается, сникает, но тут же продолжает:
— День, два, сто, и так всю жизнь. Думать, что ты такой же человек, как все остальные.
— И все-таки необходимо привыкнуть.
— Попытаюсь.
В дверях он поворачивается и говорит на прощанье:
— Возможно, не только я один во всем виноват.
Мой друг Муссон пришел в больницу раньше конца моего дежурства и заходит ко мне.
— Ну, какая была ночь, легкая?
— Так себе.
— Может быть, тебе хочется немного прогуляться? Солнце уже взошло. Я подежурю вместо тебя до девяти.
Я спрашиваю его, почему он это мне предлагает.
— Подобные ночи порождают превратные представления о людях, о жизни, обо всем. Здесь совсем особый мир… — он ищет подходящее слово, — очень специфический. За этими стенами все по-иному.
У моего друга природная склонность к философствованию.
— Значит, ты мне рекомендуешь непродолжительный курс лечения действительностью?
— Не совсем так. Собственно говоря, больницы повсюду одинаковы.
— Почти одинаковы.
Улица оживлена; автобусы и станции метро выталкивают все новых и новых мужчин и женщин, спешащих на работу. Озабоченных и безмятежных, болтливых и молчаливых, элегантных и скромных. Газета, раскрытая на ходу, политические или спортивные новости, последняя сенсация, журнал, на обложке которого красуется обнаженная девица, дымящаяся сигарета, купленный по дороге цветок, яблоко, надкусанное молодыми, белыми зубами. Лужи на тротуарах, негры — подметальщики улиц, опустевшие мусорные урны, треск поднимаемых ставен, витрины, раскрывающие свой дневной блеск, знакомый продавец газет, волна пешеходов, нашествие машин, мчащихся на максимальной скорости, жизнь, шум. Наемник и проститутка, влюбленная девчонка-самоубийца, португалец и служащий, жиличка «Государственной лотереи» и все прочие остались где-то очень далеко. Жаль. Я задаюсь вопросом — достаточно ли я им помог, чтобы они вновь влились в эту толпу обыкновенных, простых людей?
Начинается новое утро. Я возвращаюсь — у меня и Муссона впереди еще целый рабочий день. Последний взгляд на змеящуюся реку, над которой поднимается марево утреннего тумана, на другом берегу дымят трубы фабрик и заводов, а над водой несутся оглушительные гудки буксиров.
НИКОЛАЕ ЦИК