Уснула Антонина не сразу. Прислушивалась к стуку колес. Порой, стоило ей сосредоточиться на этом равномерном постукивании, как незаметно впадала в дрему, а тут как ни вслушивалась в привычные звуки, сон не приходил. В запасе была еще одна уловка — счет. И она, стараясь ни о чем постороннем, отвлекающем не думать, принялась, как добросовестная школьница перебирать, цифры, вызывая в памяти их острые и округлые формы. Где-то на седьмой сотне они стали неповоротливыми, трудноуловимыми. Всплыли медные тусклые двушки, оставленные на столе ревизором Поповым. И лицо его всплыло — в таких же медных дужках очков. И краем сознания Антонина поняла, что сон все же сморил ее. И сладко, беспричинно улыбнувшись, уснула…
В Оренбурге их поезд стоял три минуты. В вагон никто не садился. И этого времени Антонине вполне хватило, чтобы добежать до вокзала и бросить в красный почтовый ящик, предназначенный для корреспонденции внутри города, свое письмо.
— Лети с приветом, вернись с ответом, — крикнула от своего вагона Зайчик в коротенькой юбке.
— Все-то ты знаешь! — сказала Антонина.
— А как же! Только ты учти, у тебя тут соперницы сыщутся. Не боишься? Ну смотри, смотри. А то они в Оренбурге такие.
Уже стоя на площадке своего вагона, Антонина обратила внимание на курсанта в летной форме со свернутой газетой в руках. Парень стоял под стеной вокзала, словно ожидая кого-то. Что-то знакомое почудилось в его лице. Их взгляды на какое-то мгновение встретились. Родин? Но в ту же самую минуту она почувствовала легкий толчок. Вокзал медленно поплыл назад. И девчата, как это всегда бывает при отправлении, словно по команде, выбросили желтые флажки. Цвет разлуки! Антонина улыбнулась, словно только сейчас постигнув смысл этих слов.
XVII
Самолет натужно, словно по принуждению, тянул привычную ноту. «Ну, скоро?» — думал Родин. Монотонное гудение моторов начинало раздражать, хотя сейчас как никогда надо быть спокойным, собранным, уравновешенным. Он поймал на себе чей-то пытливый взгляд, оглянулся. Начальник воздушно-десантной подготовки капитан Саноев изучающе смотрел на него. Еще, чего доброго, заподозрит в трусости, подумал Алексей. А ведь это не так. И кому, как не Саноеву, знать об этом. В училище Родин пришел с тремя прыжками. И здесь, в училище, это был его пятый прыжок. Но если Саноев столь пристально посмотрел на него, значит, уловил что-то неладное. Алексей заставил себя расслабиться. Саноев весело, словно они поняли друг друга, подмигнул ему и перевел свой зоркий гипнотизирующий взгляд на сидевшего на противоположной скамейке Якушева. Ясно, облегченно подумал Родин, расценив интерес Саноева к своей персоне не больше чем интерес к любому из сидящих в этом самолете курсантов, которых он, капитан Саноев, добросовестно готовил к очередному прыжку.
Капитан Саноев считал, что психологический настрой в немалой степени определяет успех прыжка, и сейчас как бы проводил сеанс психотерапии. К этому, конечно, можно было относиться с усмешкой, но опытные летчики говорили, что у Саноева не было ни одного отказа от прыжков в отличие от других «выпускающих». Ни разу не пришлось ему прибегать и к крайней, принудительной мере, которая вряд ли помогала перебороть страх, скорее, наоборот, удваивала его.
Не просто начальником по ВДП был Саноев, а большим мастером своего дела. Шесть сотен прыжков значилось на его счету. Да каких! Одним из первых прыгал с парашютом на вершины Памира, за что и был удостоен боевого ордена. И орден тот был не единственным на неширокой груди капитана.
Рядом с ним соседствовали два других — за испытание новых парашютных систем… Как бы ни подначивал капитан во время занятий или после очередных прыжков курсантов, те ему вольности и колкости прощали, потому что Саноев был для них человеком авторитетным.
Родин искоса взглянул в иллюминатор. Ну, кажется, теперь на подходе. Он тронул ладонью колено Якушева. Тот сидел нахохлившись, словно в ожидании неприятной процедуры. И куда девалась прежняя шутливость, беззаботность приятеля. Якушева словно подменили. Другие курсанты бодрились, но по их напряженным лицам было видно, что они тоже мало испытывают радости от предстоящих прыжков. Это была необходимость, продиктованная их нынешней и дальнейшей службой, и они подчинялись ей.
Было здесь что-то необъяснимое, отмеченное еще в первых поколениях пилотов. Любившие летать, они не любили прыгать с парашютом. Хотя, как думалось Алексею Родину, не было в этом абсолютно ничего странного, все имело простое объяснение: человек настолько срастался с машиной, что даже в критическую минуту не допускал мысли о том, чтобы покинуть ее, делал все, чтобы спасти свою машину, ибо она была продолжением его, без нее он был никто. И стоило ли осуждать ребят, с предубеждением относящихся к парашюту?