В двенадцать Черна состояла из острых углов и сухих жил, наспех, без аккуратности навитых на кости и плотно обтянутых смугловатой от летнего загара кожей. Волосы, остриженные под корень по весне, где-то еще топорщились щипанной травой, а где-то лежали, как зализанные. Прическа редко беспокоила Черну... В сущности, она считанные разы проявляла то, что прочим людям ведомо как беспокойство, как сомнение в себе — смутное и подспудное, постыдное к высказыванию вслух и тем более показу на общее обозрение. Вот и тогда Черна взбила волосы, усердно повозив пятерней по голове. По-звериному встряхнулась: тоскливо стоять и ждать, пока кто-то насмотрится на картину, скучную для девчонки и, следовательно, недостойную внимания. Проявив еще толику терпения, Черна погрела ладони у живого огня замкового камина, сунула палец в ухо и покопалась там, сопя и жмурясь. Терпение иссякло. Черна повернулась к приятелю, насмешливо и в то же время сочувственно наблюдая, как худенький кривоплечий Белек — себя он помнил надежно, не приукрашивая и не обольщаясь — восхищенно вздыхает. Он прокрался тайком, чтобы насладиться созерцанием той самой картины, что украшает стену над камином в главном зале замка Файен.
В рамке из узловатого жароцвета, обвивающего корнями крупные гроздья жар-камня, кипел непрестанный бой. Он длился с тех самых пор, как неизвестный ни Черне, ни Бельку мастер завершил соединение своего дара со своим же пониманием легенды о трагедии бессветной зимы.
В рамке великан — его мастер видел огромным, как и подобает, если верить глазам, а не сути — выкашивал сверкающим рудным клинком несметные полчища исподников, черных, прущих из мировых трещин. Нечисть, которую уж всяко считать было некому, изливала черную кровь, уродуя снег. Сонные зимние корни вздрагивали, со стоном пробуждались и яростно рвали чуждых, утягивали вниз, вытесняли из Нитля. Но исподники лезли и лезли, великан был большой, но, как ехидно заметила не смолчавшая Черна, глупый: он ни на шаг не отступал.
Пропитанный кровью снег тяжелел, набухал тьмою. Коростой мертвящего льда он покрывал ноги великана сперва по колено, а затем, по мере развития боя, поднимался все выше, до пояса. Когда поражение делалось неминуемым, туповатый великан последним движением обращал лицо к небу, прощаясь с зенитным светом и веря, что серебряная лань спасена, ведь он отдал жизнь, значит, внес высшую плату...
Стоило отвести взгляд или моргнуть, как картина принималась повторять немудреную историю заново, и Белёк смотрел с восторгом, примечая детали и отмахиваясь от гадких слов приятельницы. Тогда еще — не подруги, нет. С Черной все не просто, надо сперва заслужить право разговаривать с ней, затем удостоиться чести стать тем, кого слушают. Бэл, тогда еще Белёк, знал: иной раз хозяйка замка не добивалась подобного, наказывала ученицу — и наказание проходило впустую, не добавляя внимания. Тогда Тэра тяжело вздыхала, смущенно поджимала губы и приглашала Черну в каминный зал. Двери закрывались, и никому во всем замке не было ведомо, что творилось, когда хозяйка и ученица оставались наедине.
— Он жертвует собой во имя света, — обиженно возразил Белек, не оборачиваясь и не моргая, хотя усталые глаза слезились. Он желал всей душою увидеть еще раз последний удар рудного клинка. — Смотри, как он бестрепетно принимает удел воина.
— Безголовые от рождения и он, и этот... мастер, — зевнула Черна и намеренно громко щелкнула зубами. — Пошли, что за интерес пялиться на гадость.
— Что тебе не по сердцу? — вскинулся Белек, в запале резко отвернулся от картины, нащупывая бесполезную в ссорах с Черной двухзвенную палку.
— Ого, эк рявкнул! Буги в лесу хвосты, небось, поподжимали... Не люблю оружие, — снова скривилась упрямая. Улыбнулась, враз меняя тон и настроение. — Но ты молодец, огрызаешься. А палку брось, рановато тебе хвататься за эту штуку, ушибешься. Сядь там. Хозяйке не убудет чести, если ты разок отдохнешь в её кресле. Я вижу, оно тебе милее мазни малодушного слабака. Живую рамку вынудили виться вокруг гадости. Прям тошно глянуть.
— Почему ты смеешься над великаном? — отдышавшись и немного уняв обиду, уточнил Белек, старясь не думать, как его накажет хозяйка за посягательство на кресло.
— Он не великан, а переросток.
Сидеть на бархатистом плетении наппы было куда приятнее, чем мечталось и представлялось. Травянистые многослойные подушки пружинили, чуть-чуть грелись от соприкосновения с телом. Носу чудился дивных запах утренней свежести, особенное зрение прорицателя обретало полную остроту, позволяло видеть внятно лишь то, что стало объектом внимания. Прочее делалось блеклым, размытым. Непокой в душе стихал, собственный недавний крик казался недостойным ученика славной Тэры Арианы.
Черна с маху шлепнулась на пол, скрестила ноги и подмигнула хитро, весело. Почесала затылок, подгоняя мысли и помогая им выстроиться поровнее.