После таких испытаний и обнаружения в себе вопиющих «младенцев Вавилоновых», чувствую полную духовную ущербность и немощь, так помогающие наполнить сердце покаянным сокрушением о своей греховной порче. Тут уж не до пагубного фарисейского самодовольства… Мытарева молитва — вот что удерживает на краю пропасти. Пробираюсь в самый угол, становлюсь на колени и подражаю Евангельскому мытарю (батюшке Серафиму, Достоевскому…) пока хватает сил терпеть нарастающую боль от контакта каменных плит с костлявыми коленями. Когда боль в коленях начинает жечь, как огонь, встаю и чувствую умирение в душе со всеми врагами и обидчиками и отсутствие желания следить за кем бы то ни было, кроме себя, многогрешного и нечистого.
…А как сладко рухнуть в земном поклоне, вдавить горячий лоб в истоптанную прохладу мраморного пола, когда долгожданно отверзаются Царские врата и священник выносит Святые дары в золотой сверкающей чаше — Царь Иисус сходит к подданным Своим. В эти секунды нет ничего, кроме непостижимого присутствия сияющей Славы — и твоего убогого недостоинства. Идешь к Чаше, как прокаженный или расслабленный к живому Христу, умоляя не отвергнуть, но исцелить «Если Ты хочешь»…
И как тихо становится внутри тебя, когда отходишь от сияющей Чаши Жизни, бережно неся бесконечно дорогую частицу Вечной Спасительной Любви.
Запиваю «теплотой» и возвращаюсь на прежнее место. Также толкают меня, хлопают по плечу, передавая свечи. Та же суета вокруг и хождения. Но вдруг понимаю, что все изменилось. Нет, люди те же. И ведут себя по-прежнему. Изменился я сам. Теперь я передаю свечи с готовностью. Пусть хоть так люди выражают свою любовь к Господу. И это им зачтется, а, может быть, кого-то и спасет. Кто знает? И мне приятно помочь в этом выражении любви. И толкают меня поделом: встал на пути, мешаю людям подойти к иконам. И вообще, все такие добрые и хорошие, все братья и сестры, все гораздо лучше меня. Я счастлив, что мне позволяют быть среди этих добрых людей.
Стою на благодарственной молитве, проживая каждое слово благодарения и славословия, и одна у меня проблема — как сдержать слезы, так и подступающие к глазам, так и застилающие обзор, так и текущие по щекам…
Выхожу из храма и вместо утренней туманной сырости и серости обнаруживаю здесь солнечную тихую погодку, наилучшим образом соответствующую моему внутреннему состоянию. Это случает иногда. Значит, причастился на пользу, а не в осуждение. Значит прощен…
После службы ноги сами выносят меня к больнице. Ее невзрачное здание с облупившимся фасадом вырастает передо мной из одичавшей растительности старого заброшенного сквера. Наверное, во дни непогоды и больница, и разбитые грязные аллеи производят удручающее впечатление, но сегодня, в этот солнечный воскресный день в этой юдоли печали, а для многих и в последнем земном пристанище — уютно и тепло.
Не без волнения поднимаюсь на второй этаж, удивляясь, что никто не пытается меня остановить, одеть в белый халат. Прихваченный по пути пакет с традиционными апельсинами и яблоками режет ладонь и нервно шелестит при каждом шаге. Больничный дух, представляющий собой сложный коктейль из запахов карболки, спирта, кислых щей и человеческого пота, местами сгущается до тошноты, поэтому нахожу полуоткрытое окно и подхожу перевести дыхание.
Здесь на подоконнике сидит молодой мужчина с желтым лицом. При моем приближении он вскакивает и услужливо протирает рукавом застиранного байкового халата ноздреватую подоконную доску, серую в крапинку — «цементную». Спрашивает, к кому я пришел и не надо ли кого позвать. Руки этого человека с толстенными пальцами, дочерна грязными, мелькают передо мной в порывистых жестах. На его лице, заросшем черной щетиной и моржовыми усами, — внимание и безумная улыбка блаженного. Я называю фамилию и номер палаты, он суетливо убегает в самый конец коридора и по возвращении весело докладывает, что мой друг лежит в «начальнической палате», но у него сидит женщина, наверное, жена. Протягиваю ему большой апельсин, он хватает его и жадно запускает длинные желтые зубы прямо в рыжую корку, стреляющую брызгами оранжевого эфира, а сам глядит мне прямо в глаза, ожидая дальнейших указаний.
Наблюдаю, как он ловко расправляется с цитрусом, зубами обдирая цедру, и тактично сплевывает во вместительную ладонь, прикрываясь густыми усами, а сам думаю, как мне себя вести с моим больным другом. Известен ли ему беспощадный приговор врачей? Не впал ли он в депрессию? О чем с ним говорить?
Из «начальнической палаты» выходит сгорбленная женщина, оглядывается и чуть не бегом устремляется ко мне. Пару раз мне доводилось видеть ее и даже издалека раскланиваться — это супруга больного. Мой сосед уступает ей свое место у подоконника.
— Это ужасно, Дима! — сообщает она громким шепотом. — У него в глазах смертельная тоска. От него уже пахнет, как от покойника!..
— Ничего-ничего, — только и нахожу, что пробубнить в ответ, а в душе чувствую нарастающее смятение.