Мефистофель — это, по данному артистом толкованию, абсолютный центр зла, частично разлитого в самих людях. Толкование это было страшно и своей метафизичностью, показывая нам размеры зла, страшно и своей реальностью, холодя нас сознанием, что за многими человеческими взорами, загадочно прищуренными, таится природа Мефистофеля…
Для Мефистофеля
Шаляпин почувствовал, что здесь рецензент захотел придать опере, и образу Мефистофеля в частности, злободневный характер, высказать в легальной форме мысль об иллюзорности власти, какова бы она ни была… Может, поэтому собравшаяся демократически настроенная публика так неистовствовала после выходов Мефистофеля? Кричали: «Браво, Шаляпин!» — и стучали стульями…
25 августа Шаляпин участвовал в опере «Русалка». Пять лет тому назад он начал творить на сцене образ простого русского мужика, углубляя и совершенствуя исполнение от раза к разу. И рецензент А.Ш. в том же «Нижегородском листке», желая ответить на вопрос: что изменилось в молодом артисте за это время? — писал 27 августа: «Заурядный мужичок, зажиточный и потому солидный, неглупый и с хитрецой, пел своей дочери будничным голосом сентенции будничной морали… Из всех тонов картины особенно выступало выражение какой-то особенной озабоченности — индивидуальной черты Мельника. Поглубже всмотревшись, можно было почуять в ней что-то большее, чем житейский расчет: взгляд Мельника блуждал в неопределенной тревоге, в нем было уже и тогда что-то «жалкое». Не чутье ли близкой ужасной судьбы? И еще было в этом странном взгляде смутное откровение, что Мельник, в сущности, не такой «будничный» человек, в своем роде великий… Не всякий способен сойти с ума от сердечного горя. Не всякий, живя в рубище, откажется от богатства… При каждой фразе великосветской мудрости, сказанной князем, от которой точно нож входил в сердце старика, нужно видеть, что он делал, как смотрел. Беспомощный протест, негодование, жалость к дочери выражались не одним, а множеством способов. Мы помним, как в особенности один раз старик было рванулся куда-то, но вдруг стал в тупик, и руки его, уже готовые что-то сделать, застыли в странной моментально принятой позе, и весь он был так жалок, так возмутительно бессилен в своем законном, в своем священном негодовании. Артист выразил тут неизмеримо больше, чем личное несчастье какого-то безвестного мельника».
Шаляпин в тот вечер был в ударе, настолько свежо и сильно провел он все действия. Зрители видели, как психологически тонко менялся характер старого человека. Уже ничего не осталось от когда-то самоуверенного в своем житейском опыте отца. Горький урок он получил от жизни. Несчастный отец мучительно переживает все, что произошло с его дочерью, а значит, и с ним самим. «Сцена отчаяния Наташи перед самоубийством». На упреки отцу, что нестрого держал ее, голос старика почти загремел: «Наташа! Наташа!» — когда он догадался, что она скажет. Но едкие ее слова прозвучали, и он запел:
Кто слышал эти фразы в этот вечер, во всю жизнь не забудет их. И где при нем ни была поругана человеческая честность, в какой бы ни было форме — ему будет чудиться шаляпинское:
Ничего сильного, ничего бурного тут не было, но эти слезы в голосе, точно вместе с кровью вырвавшиеся из сердца…
Многие в зале плакали вместе со стариком».
Рецензент точно описывает искусство грима, которому Шаляпин все время учился у своих друзей-художников. Живописные лохмотья старика всех покоряли реалистичным правдоподобием.
«Можно описать приблизительно наружный вид, но нельзя описать душу этой великолепной в своем убожестве фигуры.
И… высшей точкой его славы были слова:
Каким владыкой казался он тут перед князем.
Стража князя повалила его на землю. Подняться он не мог, но и на земле его слезы, его мольбы «вернуть ему дочь» — мольбы тихие и горькие, и в голосе его слышалось не бессилие, а грозное проклятье князю.
Шаляпин потряс всех драматической игрой… Даже оркестранты и сам дирижер Эйхенвальд сдерживали слезы.
Спектакль стал своего рода призывом задуматься все о той же проблеме: человек и власть, человек и княжеское самовластие…»
Увиденное и услышанное воспринималось не только как эстетическое волнение, вызванное лирической драмой, но и как социальная трагедия простого человека…
26 августа Шаляпин пел партию Владимира Галицкого в опере «Князь Игорь». Это был бенефис А. А. Эйхенвальда. Публики набралось больше, чем кресел в театре. Галицкий оказался центральной партией. Все пришли послушать Шаляпина.