— Я вовсе не хочу сказать о себе, что я — безукоризненный. Вероятно, как и все, делаю дурного гораздо больше, чем хорошего. Но иногда так хочется почувствовать всех людей друзьями, так бы обнял всех и обласкал от всей души, а вокруг тебя все ощетинились ежами, смотрят подозрительно, враждебно и как бы ожидают: «А ну, чем ты нас обидишь? Чем огорчишь?» При таком отношении иногда действительно чувствуешь необходимую потребность огорчить и обидеть…
— Вот и у тебя, Федор, возникло двойственное отношение к людям, — сказал Горький.
— Да нет, не двойственное, но…
— Вот именно, вся суть в этом «но». Вообще, по строю моей души и опыту жизни я склонен тоже относиться к людям благодушно, ибо ясно вижу, что бесполезно предъявлять к ним высокие и строгие требования. Затем у меня выработалось убеждение, что каждый человек, который смело живет по законам своего внутреннего мира и не коверкает себя насильно ради чего-либо, вне его мира существующего, — хотя бы это был Бог или другая идея, столь же крупная и требовательная, — такой человек, по моему мнению, вполне заслуживает уважения, и я не имею права мешать ему жить так, как он хочет, если он сам не мешает мне жить так, как я хочу.
— Вот именно, но так ведь мало кто думает…
— Подожди, послушай… Другая сторона: я имею определенные задачи, крепко верю в возможность их разрешения и кое-что делаю для разрешения их — хотя делаю меньше, чем мог бы. И ко всем людям, вступающим в область моих верований, я отношусь подозрительно, строго, порою — жестко, а часто и несправедливо. Бываю и нетерпим. Почему нетерпим? А потому, что я осязаю всем своим существом то, во что верую, и знаю, почему верую. А почему сей или оный верует так же, как я, — не знаю, не понимаю… Я много получаю писем, в которых сообщают, что я «нравственно обязан» делать то-то и то-то, обязан войти в число сотрудников такой-то и такой-то газеты или журнала, то есть каждый старается навязать мне свой образ жизни и образ мыслей, и все это выглядит как будто бы демократично, а на самом деле навязывают то, что мне не хочется делать. И это все та же категория людей, которые пристают к тебе в ресторане, навязывают тебе свой образ мыслей и образ поведения. Когда же мы перестанем друг друга учить жить? Лезут с поцелуями, с объятиями, когда ты в фаворе, а попробуй споткнись, тебя тут же и затопчут…
Горький говорил с воодушевлением, страстью дышало его лицо, топорщились усы. И весь он был какой-то сердитый и нахохленный. А ведь только что от души хохотал над рассказом Шаляпина о его приключениях на базаре.
— Я знаю, что «публика» любит тебя и меня, — сказал Шаляпин. — Тебя за одно, меня за другое. Любовь эта очевидна. Но заметь: чем больше любят меня, тем более мне становится как-то неловко и страшно. Эта любовь становится похожа на ту, которой богата Суконная слобода. Помнишь, я тебе рассказывал о своей Суконной слободе…
— Теперь уж никогда не забуду о твоих мытарствах и страданиях в этой Суконной слободе. Сам понимаешь, — с грустью сказал Горький. — Привыкай, привыкай, Федор! Ты должен быть готовым ко всяческим пакостям, ты наверху жизни, а таких не любят, хотя и будут постоянно к тебе приспосабливаться, к твоим вкусам, привычкам, будут тебе угождать, сюсюкать. Вон Лев Толстой, уж выше его не бывает людей. И что же? Был я в Ясной Поляне год тому назад. Увез оттуда кучу впечатлений, в коих и по сей день разобраться не могу! Господи! Какая сволочь окружает Льва Николаевича! Я провел там целый день с утра и до вечера и все присматривался к этим пошлым, лживым людям. Один из них — директор банка. Он не курил, не ел мяса, сожалел о том, что он не варвар, а культурный человек и европеец, и, говоря о разврате в обществе, с ужасом хватался за голову. А я смотрел на него, и мне почему-то казалось, что он пьяница, обжора. Мы вместе с ним поехали ночью на станцию, дорогой он с наслаждением запалил папиросу и начал препошло посмеиваться над вегетарианцами. С ним была его дочь — девушка лет семнадцати, красивая и, должно быть, очень чистая… Как скверно, фальшиво он говорил! И все при дочери, при девушке. Другой был тут какой-то полуидиот из купцов, тоже жалкий и мерзкий. Как они держатся! Лакей Льва — лучше их, у лакеев больше чувства собственного достоинства. А эти люди — прирожденные рабы, они ползают на брюхе, умиляются, готовы целовать ноги, лизать пятки графа. И — все это фальшиво. Как скорпионы и сколопендры, они выползают на солнце, но те хоть сидят смирно, а эти извиваются, шумят. Гадкое впечатление…
— А как Толстой себя чувствует? Ведь у нас ходили слухи, что он был совсем на грани. И все ждали газетных сообщений. Но слава Богу, говорят, все обошлось.