— Какое там. Недавно рядом со мной повесился сапожник. Ходил смотреть на него. Висит и показывает публике язык, дескать — что? Я вот улизнул от вас, а вы — нуте-ка! Поживите! А его квартирная хозяйка — плачет, он ей одиннадцать рублей с пятиалтынным не отдал. Ух, скучно! Точно в воде зимой, так и щиплет со всех сторон, так и давит. Вот! Получил известие, что отравился молодой ученый-химик. Замечательный был парень, в будущем стал бы великим ученым, сколько говорил я ему, чтоб поосторожнее, но… Я знал его с шестнадцати лет, жили душа в душу, и — разделенные огромными расстояниями — оба всегда шли нога в ногу. Душа человек. Крепкий, правдивый, суровый. Ненужная, нелепая смерть. А у одного моего друга, Средина, ты его должен знать по Ялте, старуха мать умирает и — не может умереть. Ей восемьдесят два года, хочет смерти, зовет ее, ждет, у нее воспаление легких, — а она не умирает, а тут здоровый, умный, славный человек, трое маленьких детей. А ты говоришь. Нет, Федор, от земных проблем мне теперь никуда не деться. Еще и с театром связался. Как-то они, художественники, поставят мою драму? И мучаюсь еще над одной пьесой…
— Увлекся театром? Это как заразная, к тому же и неизлечимая болезнь, распространяется очень быстро. Если уж заболел, то навсегда. А что за пьеса?
— «Дачники». Думаю изобразить современную «буржуазно-материалистическую интеллигенцию», как выражается Бердяев. Очень хочется подарить «всем сестрам — по серьгам», в том числе и Бердяеву. Небольшие. Чувствую, что в воздухе носится новое демократическое миропонимание, а уловить его — не могу, не умею. А носится и зреет.
— Что-то действительно носится, зреет. Я тоже никак не могу понять, зачем нужно было убивать благороднейшего, как все говорят, Сипягина, чтобы получить жестокого и недалекого Плеве, который наводит ужас своими нелепыми и глупыми приказами.
Горький был крайне удивлен тем, что Шаляпин заговорил на такие острые политические темы. Обычно тот обходил в их разговорах политические вопросы. Значит, что-то происходит и в душе знаменитого артиста.
— Ты, Федор, видишь внешнюю сторону политических событий. Ты, может, обратил внимание, что жестокие расправы над студентами, крестьянами и вообще над рабочим, трудовым народом ничуть не заглушили их стремления к свободе, свету, справедливости. Жестокость еще больше пробуждает стремление к свободе, пробуждает активность в народе. Вот хоть бы я… На меня жмут, жмут, а я ничего не боюсь, вот как! В отчаянность пришел. Ах, если б меня пустили в Москву! До чертиков хочется быть на репетиции своей пьесы, поговорить со всеми, подышать свободно, походить не оглядываясь. Надоело мне в Арзамасе. В голове звонят тридцать шесть колоколен, а грудь хрипит, как несмазанная телега. Аппетит — отвратительный. Хочу в Москву! Не быть у всех на виду, а то арзамасские жители проходят мимо моего дома, и каждый норовит заглянуть в окна. Нищие, купцы, барыньки, всем любопытно посмотреть на меня. Нередко группа дам останавливается на дороге, смотрит в окна и рассуждает: «Какой худой! Страшный. Сразу видно, что за дело сослали его сюда!» Сначала я — ничего, терплю. Потом спрашиваю: «Сударыня, вам милостыню подать?» Уходят… Вот как, Федор, живем в этих Арзамасах.
— Надо тебе переезжать в Москву! Надо хлопотать! А не то так ты сгинешь там или с тоски повесишься, как тот сапожник. Этим, Алексей, не шутят…
— Да не хочется мне унижаться и писать всякие прошения. Надоело… Надо опять в Ялту, а то здесь действительно пропадешь…
Весь вечер в воскресенье проговорили друзья после давней разлуки. Утром в понедельник снова встретились и продолжили беседу. Вечером 19 августа Горький слушал Шаляпина в партии Ивана Сусанина.
На следующий день Шаляпин был приглашен на дачу архитектора П. Малиновского, на Моховые горы. Добирались пароходиком, целый день Шаляпин вместе с Горьким, с Петровым-Скитальцем и с нижегородскими друзьями провели на Волге. Гуляли, пили, веселились. Вечером вновь собрались на пароходике, который доставил их в Нижний Новгород.
Скиталец весь день пытался заговорить о том, что его волновало, но так и не удалось остаться наедине с Шаляпиным. Все время кто-то подходил к нему, расспрашивал. Шаляпин все время, был чем-то и кем-то увлечен, так что к нему не подступишься, Только на пароходике, когда все разбрелись по укромным уголкам, чтобы отдохнуть от утомительного дня, Скиталец заговорил о сокровенном.
— Федор, Иванович, — обратился он к Шаляпину. — Прекрасно ты пел вчера. Живо, подлинно, достоверно… Ни малейшей тени сомнения в том, что Иван Сусанин действительно прощался со всем миром…
Подошел Малиновский и, услышав последние слова Скитальца, поддержал его:
— А как слушала наша нижегородская публика! А? Понимает в музыке толк. Затаили дыхание, когда вы, Федор Иванович, пели арию Сусанина! И как это вы можете так бередить сердца?