Горький уехал в Арзамас, надеясь вернуться через несколько дней для организации концерта Шаляпина в пользу строительства Народного дома, завершение которого снова оттягивалось из-за нехватки денег. Свое свободное время Шаляпин проводил с Петровым-Скитальцем. Гастроли подходили к концу. Настроение было прощальное. Да и сколько же можно было мотаться по чужим углам? То гастроли, то деревня, то снова гастроли. Не самые лучшие номера из-за переполненности гостиниц во время ярмарки. Отъезд Горького, неприязненные отношения в труппе, собранной из случайных людей, — все это не способствовало хорошему настроению. Поэтому все чаще Шаляпин уединялся с Петровым в каком-нибудь трактире и старался забыть неприятности в веселом застольном разговоре с близким по духу и воззрениям человеком.
30 августа, в предпоследний день гастролей, Шаляпин, как обычно, рано пришел в театр: «Борис Годунов» требовал к себе особого отношения, особой подготовки и настроения. Много раз уже он исполнял эту роль, а все еще не был удовлетворен своим исполнением, все продолжал искать нюансы, более точные психологические краски в этом образе. Неустанно пробовал как можно глубже вжиться в образ «преступного царя», сесть перед зеркалом и поискать более выразительный грим. Еще и еще раз проследить, как молодое, свежее, отдохнувшее за лето лицо превращается в образ пожившего, умудренного опытом человека. «Сколько лет перед этим Борис Годунов унижался, сжимался, как пружина, чтобы потом распрямиться, а все же распрямиться ему не удалось, не удалось раскрыть все свои душевные качества… Слишком много несчастий обрушилось на него…»
Первая картина прошла как обычно. Аплодировали, вызывали…
В антракте в уборную зашел Степан Петров. Шаляпин отдыхал. Но Петрову он всегда был рад.
— Федя! Можно я скажу тебе кое-что? — тихо спросил Петров.
— Говори, — милостиво, «по-царски» разрешил ему Шаляпин.
— Я ничего о тебе до сегодняшнего спектакля не знал, — искренне заговорил Петров. — С первого твоего выхода, при первых звуках твоего голоса, уже знакомого и привычного, увидев тебя в гриме, заметив твою царственную поступь, скажу прямо, Федя, ты — великий трагик. Я и зашел-то к тебе в уборную, чтобы поближе рассмотреть тебя в гриме. Лицо человека, измученного пламенной, адскою мукой. Поразительно!
Шаляпин поднял руку в перстнях.
— Смотри, захвалишь меня, раскисну от твоих похвал, а мне еще играть и играть… — Шаляпин добродушно заговорил утомленным, очень тихим, без интонаций голосом: — Ты посиди со мной, пока я закончу гримироваться. Перед тобой был пока здоровый царь, совесть его еще не так измучила… Что-то будет впереди, посмотришь…
Петров смотрел на Шаляпина и не переставал удивляться, как искусно он подчеркнул глубину морщин на лице измученного царя. Шаляпин уже погружался в духовный мир Бориса, окруженного столькими врагами, мечтающими о его погибели. Забыть о своей персоне. Думать о детях… Как узаконить их власть над царством? Посмотрел на руки, взял мизинцем чуть синей краски, прошелся между пальцами обеих рук, обозначил их немощность. Подумал о пластическом рисунке роли в следующем акте. Заметно было, как он вживается в роль, как перевоплощается в образ трагического мученика.
«Поразительный талант! — думал Петров, наблюдая, как священнодействовал артист. — Какое искусство! Даже на близком расстоянии, лицом к лицу, нельзя поверить, что это только грим, что борода наклеена, а морщины нарисованы. Боже ж ты мой, да ведь передо мной настоящее, живое, страшное лицо «обреченного человека».
Петров ушел в зрительный зал. Шаляпин вышел на подмостки. Перед зрителями игралась сцена, где действовали Шуйский и Борис Годунов. Монолог Шуйского — исток душевной драмы русского царя на сцене. От исполнения роли Шуйского многое зависело. Но артист, игравший эту роль, оказался очень мелким и недалеким, явно халтурно отнесся к своей партии, наиважнейшей в этой сцене. Шаляпину пришлось подавлять в себе раздражение и ровно вести свою партию. С облегчением вздохнул, когда Шуйский ушел. Тут он господствовал на сцене. Он полностью отдался исполнению роли, но что-то постоянно мешало ему — то декорация окажется непрочной, то в оркестре сфальшивят, переврут темпы. Спектакль шел как несмазанная телега… Все скрипело и разваливалось. Дирижер Антон Эйхенвальд прилагал героические усилия, чтобы довести спектакль до благополучного конца. Но тут последняя капля переполнила чашу терпения Шаляпина…
Вдруг до «умирающего» царя донесся хор за кулисами, прозвучавший чудовищным диссонансом с последними словами Бориса. «Проклятье! Опять сфальшивили… До каких же пор я буду терпеть такое издевательство?..» — успел подумать Шаляпин перед самым закрытием занавеса.
Сломленный, уставший, раздраженный, Шаляпин ушел к себе в уборную.
Публика неистовствовала, вызывая артиста. А Шаляпин…
«По окончании спектакля я снова зашел в уборную Шаляпина и неожиданно наткнулся на печальную и тяжелую сцену. Шаляпин плакал, — вспоминал Петров-Скиталец.