– Замуж не судьба мне идти – я и не пойду. Что ж, я бы пошла, если б судьба. А смерти желать живому, чтобы мне выйти, – я не могу. Вы не думайте, Леонтий Ильич, я не так как-нибудь покорилась, а я вольно. Любить вас всегда буду, а больше ничего не надо. Вы себе хорошую невесту найдете, добрую девушку, подходящую. Полюбите ее. Я узнаю – радоваться буду, если хорошая попадется и сама станет вас любить.
– Вот какие горькие слова вы мне говорите, – начал Леонтий Ильич, и на доброе лицо его легла тень недоумения, и губы дрогнули. – Нет, видно вам моя грусть до сердца не доходит. Вам и горя мало.
– Да нет же, Господи! – сказала Серафима. – Как еще говорить? Я не умею говорить. У меня такая грусть, что и дна ей нет, заглянешь в нее – а она уж и на грусть не похожа, а будто и радость. Сказать словами – не знаю как, а вы не слушайте, вы поверьте, что все хорошо, и мне хорошо, – вот и вам будет хорошо.
Они стояли у калитки дома. Серафима подняла ресницы, улыбаясь, лицо у нее было бледное и светлое, а в глазах стояли и не проливались слезы. Она не умела ему объяснить ни своей радости, ни своей печали; Леонтий Ильич смотрел на нее, не понимая, но чем дольше смотрел, тем легче, тем веселее становилось и у него на душе.
А небо и земля вокруг них были чистые-чистые, и казалось, что ничего другого и нет на свете, кроме чистоты, тишины и счастья.
Ночь Воскресения
(Из воспоминаний)
Помнится мне одна пасхальная ночь.
Это было в Петербурге, в те далекие времена, о которых кажется теперь, что их и вовсе не было. Впервые поднялся тогда «железный занавес» за Николаевским вокзалом, отделявший «светский» Петербург от «духовного», церковного, от Александро-Невской лавры, со всем его населением и с особым его бытом: тогдашний обер-прокурор Победоносцев разрешил религиозно-философские собрания. Полутайные, правда, без «гостей», только для членов, но это не помешало сделаться им сразу очень многолюдными. Почин шел от «светских»; духовенство откликнулось горячо, даже высшая иерархия, не говоря о молодых приват-доцентах Дух. академии, принявших «сан» и еще не принявших.
Получить разрешение было нелегко: дело новое; подействовала, кажется, кем-то брошенная мысль, что это будет «миссия среди интеллигенции».
Председателем собраний был еп. Сергий – тот самый, что 20 лет, при большевиках, возглавляет гонимую церковь, нынешний «местоблюститель» Патриаршего престола. В те времена он был ректором Духовной академии, несмотря на молодость. Помню его хорошо: скромный, тихий русский человек; красноватое, широкое, добродушное лицо; блестят очки; русые волосы – вялыми прядками по плечам. Он так молод, что юные приват-доценты Дух. ак. (новые наши приятели, Карташев между ними) все боятся окликнуть его «Ваней»: они однокашники.
Еп. Сергий – не номинальный председатель, а настоящий, на каждом собрании присутствующий и нередко своей кротостью смиряющий страсти споров. А споры между сторонами, «светской» и «духовной», бывают горячие и ведутся свободно, как нигде.
Не помню, кто дал еп. Сергию мысль пригласить некоторых членов собраний в ночь Светлого Воскресенья на хоры лаврской церкви. Мы, конечно, с удовольствием на приглашение откликнулись.
Странная это была ночь. Впрочем, пасхальная ночь в прежнем Петербурге, когда «пустынны улицы, а храмы многолюдны», всегда казалось странной. Даже если не заходишь в церковь, а лишь из холодной, бездонно-весенней темноты глядишь на извивающиеся факелы на верхних углах Исаакиевского собора, на эти огненные языки громадных небесных змей; или, если посмотришь в узкие окна маленького храма где-нибудь в переулочке и видишь кудрявое золото бесчисленных свечей, что трепещет внутри; везде, и там, внутри, и на темных улицах, одна притихшая странность – ожидания. Точно и воздух замолк от неба до земли; точно и он ждет, сама тишина ждет… чего? Какой небывалой, какой невыносимой радости?
Много мне помнится этих зеленовато-темных петербургских ночей. Но та, о которой говорю, была по-другому странна; и вначале не имела, пожалуй, особенно торжественного настроения.
Академическая церковь примыкала к самому зданию академии, расположенной внутри лаврской ограды, в саду-парке. Дверь на хоры была прямо из широкого коридора во втором этаже. По сторонам коридора – двери в громадные, точно залы, жилые комнаты монашествующих иерархов-академистов. В одну из них дверь стояла настежь: там «хозяева» (участники собраний) приготовили нам «разговенье» на двух больших столах.
Но вот – пора, и мы идем через коридор в хоры. Они как раз против алтаря. Вся церковь нежно и длинно круглится под нами, с узкими окнами по бокам. В окнах еще поблескивает небесная зелень, – церковь темна, только тают, истаивают крупные свечи у Плащаницы да недвижным рдением разноцветятся в углах лампады. Полутемень – густее внизу: церковь полна народом. Гулко прокатывается голос чтеца, но звук лишь стены облетает, а в середке – шелестящая, живая, людская тишина.