Но как же они, со всеми этими детьми, младенцами, умудряются красть и убегать на столь неповоротливых повозках? Именно тогда, благодаря цыганам, после того, что я знаю о духовном сопротивлении в лагерях смерти, я постигаю силу свободы: стало быть, есть предел осуществлению закона - это сила человеческой речи и взгляда. Следовательно, на земле есть люди, внушающие уважение представителям закона. Воспитанный в почитании закона, тем более закона божественного, я уже не ощущаю никаких прав, даже права на жизнь, во времена тотальной родительской власти, когда не действуют поверхностные представления о правах ребенка и, хотя повсюду стараются опекать детей войны, ребенок все еще существует исключительно для родителей. Тогда я обретаю это право в сомнении, чувстве вины и тревоге.
Эти люди, в большинстве своем вышедшие из лагерей, всеми порицаемые и угнетаемые, их обычаи, приписываемые им занятия, их неустроенная жизнь, дома на колесах, их незнакомый язык, ремесло музыканта и плетенщика, внушают уважение. Значит, возможно противостоять закону одним лишь своим существованием, одним лишь утверждением своего присутствия, пусть даже непостоянного, в неком месте. Этот народ, в сущности не знающий о своем происхождении, его дети, не принадлежащие никому в отдельности, свобода их жестов и поступков в отношении взрослых: сердце бьется от волнения, когда, выйдя из сада моей бабки или из дома, после ее скромных, но весьма аккуратных полдников, я шагаю по дороге, ведущей к табору.
Столько рук тянется ко мне, и вот через год я возвращаюсь с их толпой, изменившись до неузнаваемости, делаю сальто, играю на скрипке и танцую, у меня уже есть собственные дети, и мои близкие больше не узнают меня.
Я происхожу от Бога Отца и Сына, а не от своих земных предков. От того, что я ощущаю гораздо глубже, и от чего на глаза наворачиваются слезы, когда я наедине со своей флейтой, всё из-за этого надмирного происхождения.
*
В раннем детстве, после рассказа о Пятидесятнице, остановившись в саду между забегами, от которых идет носом кровь, или приподнявшись над землей и поедая фрукты, я смотрю в небо, на стремительные облака: почему у нас есть лишь руки? Почему мы не летим быстро-быстро над растениями, кустиками, деревьями, домами, горами, водой к нашим собратьям и сестрам из Африки, Азии, Америки, Океании, чтобы, спустившись к ним, тотчас заговорить на их языках? Почему мы не можем видеть мысли и чувства других, а другие - наши? Почему не можем силой желания, одним лишь его высказыванием перенестись - только мысленно или еще и телесно? - на другое полушарие; едва уснув здесь, пробудиться там, у изгороди на опушке джунглей, поесть больших плодов, побегать за диковинными животными, почему не можем перенестись в прошлое, в будущее; увидеть собственные действия, направляющего, укрепляющего нас двойника? Ведь ангела-хранителя уже недостаточно.
В ту пору я боюсь стать убийцей и равно боюсь перестать существовать внешне, когда много мечтаю и думаю: зеркала теперь недостаточно, меня нужно сфотографировать или, еще лучше, снять на кинопленку: я боюсь поглощения моей плотской оболочки моими мыслями, фантазиями, после чего у меня останется лишь внутренняя жизнь.
*
Среди книг, что я читаю в нашем доме в Сен-Жан-де-Бурне, лежа на паркете или на зеленом канапе в малой гостиной, где помещается основная домашняя библиотека, в промежутке между Жюль Вернами в Хетцелевом издании[113]
я начинаю «Поля и Виргинию»[114]: гроза, прибытие Пьера, вплоть до главы о «беглой негритянке». Эмоции столь сильны, что в комнате, нагретой от жаренья орехов с сахаром, которые я со своими многочисленными кузенами и кузинами только что готовил на маленькой деревянной плите, я теряю сознание: придя в себя, встаю и через застекленную дверь соседней большой гостиной выхожу в сад, еще влажный от недавней грозы.С самого конца войны мать рассказывает нам, в связи с драматическими событиями в Индии, про колониализм, соперничество французской и британской империй, про Фашодский кризис[115]
, книга о котором есть в ее библиотеке, про Южную Африку, Бурскую войну[116], первые концлагеря XX века, организованные Китченером[117] для непокорного населения, и, прежде всего, про чернокожих жертв сегрегации на собственной территории; у матери складывается такое возвышенное представление о французской армии в целом, особенно о колониальной армии в ее идеале, столь богатой легендарными фигурами - отец де Фуко[118], Эрнест Псикари[119] и др., что она не в силах постичь, как эти войска, под предводительством офицеров, на которых она смотрит глазами своих братьев и родственников, высокоморальных христиан, могут совершать подобные гнусности: эти буры как-никак протестанты, эксплуататоры чернокожих и чуть ли не рабовладельцы, уважающие, даже судя по их именам, былые и слишком суровые для нее библейские принципы, подобные правилам американских пуритан, они ей ничуть не по нраву и преследуются здесь Англией-завоевательницей - исключительно ради защиты и расширения ее мировой торговли.