На уроках ребенок узнает и понимает, что его Родина - чередование, мешанина ужасов, измен, подлостей, голода, величия и процветания, социальных жестокостей и братского освобождения, он знает, поскольку сам видел, даже в своем маленьком кантоне, какие лица у предателей, которых хорошо кормит измена, тогда как другие, внутренние изгнанники - в истории их миллиарды - или повстанцы голодают.
Он знает, что Франция причиняет зло себе самой, своим соседям и всему миру, но ради их же блага, и так было «раньше». Он также знает, что Францию не в капусте нашли, что ее территория на протяжении столетий разрасталась в умах королей вокруг Иль-де-Франса, а затем и в мировом масштабе: долг Франции - нести цивилизацию народам, которые без нее коснели бы в своих бедах и нищете, и на иллюстрациях гордое, прекрасное население Империи, в эффектных нарядах, набедренных повязках, с дротиками либо со своей продукцией на голове или в руках, смешивается с населением метрополии в тройках и вечерних платьях.
Франция - это прежде всего само слово
В сердце ребенка она стоит на втором месте после матери, его божества: Франция.
Гран Ферре[138]
, публичное отпирательство Жанны на сент-уанском кладбище в Руане[139], ее «сожжение» на Рыночной площади, убийство Генриха IV на улице Ферронери[140] и его плачевная рана - округлая, с клинком внутри, символ и боль человеческой Истории, - и даже последнее наставление Людовика XIV[141] правнуку: «Не подражай моей страсти к войне», шевалье д’Ассас[142], бой снежками под предводительством маленького Бонапарта в Бриеннской военной школе[143] примирение короля и нации 14 июля 1790 года[144], женщины Константины, осажденной французами в 1840 году, бросаются в руммельские ущелья[145] - тогда-то мы узнаем, что народы, подвергшиеся нападению, рыцарски обороняются.Рассказы святых отцов либо монахинь подкрепляют образ Франции, посылающей, жертвующей лучшими своими сынами и дочерьми в заморских владениях. Проезжие миссионеры, «по возвращении из жарких стран», показывают нам фотографии своих миссий, где африканские, азиатские, океанийские дети прилежно чертят карту Франции.
Один приезжает к нам аж из Китая, рассказывает, как пытали его самого и перебирает двумя оставшимися пальцами правой руки снимки китайских племен, раздираемых между националистами и коммунистами.
Кожа под его бородой багровеет. Чем больше он говорит, тем сильнее горячится и теряет авторитет посланца Христова, обязанного понимать и любить своих палачей.
У меня стремление к святости и мученичеству дополняется желанием проповедовать Евангелие далеким и свирепым народам, я уже воображаю, как, повзрослев - это случится так скоро, - приближаюсь со своими товарищами в сутанах к деревне, где должен учредить миссию, пробираюсь через опасные заросли, болезнетворное болото к прогалине, где над соломенными хижинами поднимаются струйки дыма.
Иногда я даже воображаю, будто моя миссия потерпела крах, по крайней мере, среди вождей племени - рабов-то удалось обратить, - и я готовлюсь к тому, что меня сварят и съедят; поскольку в ту эпоху говяжьи мозговые кости, вареные либо жареные - чуть ли не с кровью - приберегают для голодающих детей, я чувствую, как засыпаю от амазонского кураре, во сне меня разрезают на части, варят и едят в пыли, под музыку. Мой мозг, который я уже начинаю осознавать, кипятится в общем котле.
Из катехизиса, а также давным-давно из рассказов матери я узнаю о христианских догматах и таинствах, но мне не дает покоя более древняя тайна, жертвоприношение Авраама; маленькая иллюстрация, увиденная мельком в 1942 году в «Священной истории», которую нам читает мать: костер для Исаака, баран в колючих кустах и занесенный в руке Авраама нож, мне чудится, будто у меня голова Исаака, свисающая над пламенем, и его перерезанная глотка, но еще раньше, при подъеме к месту жертвоприношения, я мысленно дополняю текст Библии вздохами Авраама, мольбами и жалобным торгом с Господом в содомском вкусе, торгом, в котором Исаак ничего не смыслит. Авраам так стар, Исаак так юн, а грозный Бог еще старее Авраама, и оба говорят на столь древнем языке, что Исаак его не понимает.
Какой же убогой по сравнению с этой тайной предстает мне в ту пору тайна Троицы, величественной, но статичной! Абстрактное и конкретное предстает мне в словах и светящихся образах, чем глубже и непостижимее тайна, догмат, тем сильнее свет: когда нам объясняют, что Троица - тайна, оставляемая, даже взрослыми, богословам, загадкой для меня становится то, что это - три существа, составляющие одно, - вообще тайна.