Алиса первая начала
. Между нами не было никаких «отношений», мы не вели себя как влюбленные подростки: не держались украдкой за руки, не пытались друг друга коснуться, Алиса даже была мне физически неприятна, – между нами ничего не было, – но она всячески подчеркивала, что у нас с ней появилась тайна, а Энен вне этой тайны, лишняя. Это были совершенно неуловимые изменения, тихие и кроткие любовные волны, в которых чувствуешь себя абсолютно беспомощным: можно не ответить на призывную записку, не прийти на свидание, можно в конце концов отказаться от секса, но то были – взгляд, движение ресниц, мелькнувшая улыбка: не скажешь ведь «Не смотри на меня так! Не улыбайся так!» – «Как так? Я и не смотрю, я и не улыбаюсь».Это были неуловимые любовные волны
, но Энен почувствовала: прежде мы были втроем и в нашей тройке она была главной, а мы словно сидели по обе стороны от нее, заглядывая ей в глаза, и вдруг соотношение сил изменилось, она пришла туда же, а ее не узнают. Думаю, Энен в своей прошлой, основной жизни привыкла, что ее любят больше, и сейчас, в теперешней, маленькой жизни естественным образом создала ситуацию, в которой каждый из нас любит ее больше. Ну и, конечно, ей было больно – ведь у нее были только мы, никого, кроме нас, – а мы от нее уходим – в будущее… а она остается в прошлом, и зачем ей тогда просыпаться?..Скажу еще раз: на самом деле они боролись не за меня, а за себя – Алиса боролась за свое отдельное место
в жизни, за то, что она уже есть, и Энен – за то, что она есть, еще есть.…Внешне все происходило как прежде, Энен рассказывала, мы слушали, мы были все та же хризантема, но внутри хризантемы гулял ветер: Алиса ревновала меня к рассказам Энен
(«Ты слушаешь эти ее тухлые истории, как будто тебе три года!»), сгорала от обиды, нервничала и язвила. Секс мог бы стать решающим аргументом в борьбе: любой подросток мгновенно бы бросил рассказы ради любви, но между мной и Алисой ничего не могло быть.Каждый пустил в ход свое: Алиса злилась, а Энен соблазняла меня культурой.
Энен перешла к тому, что она называла «петербургская культура». Придумала курс «Питерские поэты»: читала нам Мандельштама, Заболоцкого, Ахматову, Бродского.
И как-то раз, не помню к чему, сказала: «Мой покойный друг Иосиф Бродский…»
– Мне это не надо!.. Зачем мне – кто чей друг, что здесь такого? – вмешалась Алиса. Как только Энен сворачивала к своей жизни, Алиса говорила «мне это не надо».
– ОН ваш друг? – переспросил я, мне показалось, что меня впустили в волшебный сад.
– Он мой друг… – повторила Энен. – …Я, можно сказать, была знакома со всей русской поэзией…
– Расскажите с самого начала, пожалуйста… – попросил я.
– С начала?.. С начала, с начала… С начала. Тогда начнем с того, как я познакомилась с обэриутами.
Энен рассказала нам, как пришла в Дом печати на Фонтанке на вечер обэриутов «Три левых часа», где выступали Хармс, Введенский, Заболоцкий… Дату она, как всегда, опустила.
– Вы видели
Хармса?! – сказал я. – Вы сами видели Хармса, своими глазами?!С Хармсом у меня были особенные отношения: меня от него тошнило.
Скотина, с подачи Энен, выучил наизусть почти все детские стихи Хармса, это было полезно и культурно, но надо было знать Скотину: он был очень живой ребенок
. Для каждого дела у него завелось свое стихотворение: он прыгал по диванам, крича «Ха-ха-ха да хе-хе-хе, хи-хи-хи да бyх-бyх! Бy-бy-бy да бе-бе-бе, динь-динь-динь да тpюх-тpюх!», засыпал, бормоча «мама-няма-аманя», делал уроки, приговаривая: «Ну! Ну! Ну! Ну! Врешь! Врешь! Врешь! Врешь! Еще двадцать, еще тридцать, ну еще туда-сюда, а уж сорок, ровно сорок – это просто ерунда!» …Он прыгал на диване, я подшлепывал его, придавая ускорение, он взлетал еще выше, кричал: «Ха-ха-ха да хе-хе-хе!.. Ну! Ну!», я подшлепывал, он взлетал… конечно, меня тошнило.– Выступали обэриуты. Люди не поняли их стихи, стали шуметь. Хармс забрался на стол и закричал: «Я в бардаках не читаю»…
– А дальше что?
– Дальше?.. Ну, мы с ним разговаривали об искусстве: о художниках, о Филонове, о Малевиче. Вы же понимаете по стихам, что Хармс был необыкновенный человек? Он писал: «Меня интересует только „чушь“, только то, что не имеет никакого практического смысла. Меня интересует жизнь только в своем нелепом проявлении…»
– А какой он был?