Судьба улыбнулась пассажиру «Тевтоника». Не кто иной, как Редьярд Киплинг, который благодаря посредничеству Генри Джеймса совершал свадебное путешествие в Америку, обрушил на него неиссякаемый поток веселья и остроумия — и засохшую, увядшую бегонию словно обдали из садового шланга благодатной струей. Киплингу и в голову не могло прийти, сколько душевного спокойствия он ему подарил, ибо сам он вряд ли в такой степени нуждался в этом спокойствии. И все же, бесконечно наслаждаясь его неисчислимыми шутками и выдумками, Адамс вновь и вновь возвращался к старой загадке. В чем-то где-то Киплинг и он, американец, не сочетались, и соединить их было нельзя. Адамс чувствовал, что изъян — коль скоро это был изъян — в нем. Такое же чувство охватывало его в присутствии Суинберна, а позже Роберта Льюиса Стивенсона, даже под пальмами Вайлимы,[569]
но он не считал, что дело в нем самом — до такого уничижения он не доходил. Каков бы ни был этот изъян, им страдали все американцы, он был для них типичен, был у них в крови. Какое бы свойство в Киплинге и других ни вынуждало его сохранять дистанцию, оно отличало англичан и тоже было у них в крови; ведь в обществе кельтов оно ему не мешало, и на острове Фиджи среди каннибалов не томило ни их, ни его. Кларенс Кинг любил шутить, что всему виною различие в длине волн, испускаемых атомами человека, — правда, при этой теории возникали трудности с измерениями. Пожалуй, истина крылась в ином: гений всегда парит. Но и эта теория также имела свои темные закоулки. Всю жизнь Адамс видел, как Америка стояла на коленях перед литературной Европой; и на протяжении многих предшествующих поколений — чуть ли не две сотни лет европейцы смотрели на американцев сверху вниз и разговаривали с ними покровительственно. Это было в порядке вещей. Нет, Киплинг не смотрел сверху вниз и не разговаривал покровительственно; он веселился от души и был само добродушие, но, вероятно, первым понял бы, о чем идет речь. Гений вынужден, даже сам того не желая, относиться к себе с почтением.В середине февраля 1892 года Адамс оказался в Вашингтоне. Ни в Париже, ни в Лондоне ему не встретилось ничего, что побуждало бы вернуться к жизни, да и в Вашингтоне ему по множеству причин захотелось остаться мертвецом. Город сильно изменился, во многом улучшился; с годами — за много лет — он сумел превратиться в удобное, по современным меркам, место обитания; но все, кого знал Адамс, либо умерли, либо разъехались кто куда, и он чувствовал себя здесь таким же чужим, как в Бостоне или в Лондоне. Понемногу какое-то общество образовалось вокруг правительства; появились открытые дома; давалось много званых обедов, без конца отдавали друг другу визиты, оставляли визитные карточки, но одинокий мужчина ценился меньше, чем в 1868 году. Очевидно, обществу приходилось немногим лучше, чем Генри Адамсу. Белый дом и конгресс держались весьма отчужденно. Те, кто составлял общество, не имели доступа к тем, кто был в правительстве. Члены правительства не видели необходимости прислушиваться к кому-либо из принадлежащих к обществу. Общество перестало интересоваться политикой, а политики — опираться на общество. Ветераны Гражданской войны — Джордж Банкрофт, Джон Хей, например, — старались удержаться на плаву, но без большого успеха. Им не мешали говорить и делать все, что они хотели, только тому, что они говорили или делали, не придавалось никакого значения.