Я надеялся завершить и защитить докторскую диссертацию, которая могла бы поднять мой социальный статус (я бы стал тогда самым молодым доктором филологических наук), и таким образом немного себя обезопасить. Но как только я закончил диссертацию, началась антикосмополитическая кампания, затронувшая и сравнительное изучение фольклора, которым я тогда активно занимался: сравнивать русскую сказку со сказками других народов стали считать делом недопустимым, а моя диссертация была построена на компаративистской основе.
Я часто ездил в Ленинград для научного общения и занятий в библиотеке. Однажды, когда я сидел над какой-то книгой в Публичной библиотеке, меня вызвал в коридор зав. кафедрой фольклора ЛГУ Марк Константинович Азадовский и сказал: “Знаете ли Вы, что через несколько дней из науки будут изгнаны Ваш учитель Жирмунский, Гуковский, Эйхенбаум и я. Возможно, что и Вам потом придется покинуть свой пост в университете”. Действительно, очень скоро началась соответствующая проработка “космополитов”, в данном случае — ведущих профессоров Ленинградского университета. В ЛГУ кампанию возглавлял бывший аспирант Гуковского — Бердников, ставший затем деканом (впоследствии — директором ИМЛИ АН СССР в Москве). В Петрозаводске аналогичный спектакль готовил В. Г. Базанов — будущий директор Пушкинского Дома. На “собрании интеллигенции” в Петрозаводске кое-кто попытался выдвинуть Базанову контробвинения и внести некоторое смятение, но скоро “истина” восторжествовала: в местной газете появилась статья о космополитических извращениях на кафедре литературы КФГУ и “прежде всего у заведующего кафедрой”.
Как назло, в это время проверялись “номенклатурные” должности в Республике, в том числе — должности заведующих кафедрами в университете, особенно — гуманитарными. В порядке проверки, как потом выяснилось, было запрошено мое личное дело в Ташкенте. Антикосмополитическая кампания уже перерастала в то время рамки дискуссий, в нее включались “органы”. В Ленинграде, в частности, арестовали моего друга Илью Сермана, его жену и их приятеля Ахилла Левинтона, также ученика В. М. Жирмунского. Ленинградские чекисты готовились к аресту Г. А. Гуковского, заведующего кафедрой русской литературы в ЛГУ.
В мае 1949 года мы с И. И. Кяйверяйненом, моим петрозаводским деканом и приятелем, возвращались с заседания президиума местного общества по “распространению знаний”. Иван Иванович сказал мне: “Что-то у меня неважное настроение, последние ночи мне все снится ГПУ”.
Через полчаса после прощания с ним раздался стук в дверь моей квартиры. “Кто здесь живет?” — “Такой-то”. — “Вас-то нам и надо!” Вошли несколько человек в демисезонных пальто, но под штатскими пальто на них была форма госбезопасности. Старшим группы был подполковник — начальник оперативного отдела Министерства госбезопасности. Он предъявил мне ордер на “обыск — арест”.
Кончились шесть лет между двумя тюрьмами. Все эти шесть лет я днем жил на свободе, а ночью видел себя в тюрьме. Начинался новый период: днем я сидел в тюремной камере, а во снах жил на воле.
Арестованного, меня прямо из машины доставили в кабинет министра; и далее во время следствия я числился “за министром”, хотя практически меня более всего допрашивал начальник следственной части подполковник Галкин. Министр разговаривал крайне высокомерно. Он начал с упреков, что я не благодарен советской власти, которая, якобы, “вывела меня из черты оседлости”. Он сказал: “Никаких авансов я Вам делать не собираюсь, но советую полностью разоружиться”. После этого меня отвели во внутреннюю тюрьму.
Старый ленинградский чекист Галкин проводил допросы в более мягкой манере, немножко играя под этакого “Порфирия Петровича” из “Преступления и наказания” Достоевского, говорил, что имеет ко мне слабость, которая мешает ему быть со мной столь суровым, как я того заслуживаю. Вероятно, все эти разговоры были известной хитростью с целью и меня как-то расположить к “откровенности”, но действительно Галкин не слишком мучил меня бессонницей (допросы в то время происходили главным образом по ночам, а днем спать не разрешалось), не подсовывал на подпись им самим сочиненное вранье, а записывал мои показания, лишь слегка их утрируя.
Мне и сейчас тошно вспоминать, что все следствие мое было построено тщательнейшим образом на “любовных” мотивах, на доносах бывшего мужа моей жены (Моисеенко), давно поклявшегося из мести “снова” засадить меня в тюрьму, а также на показаниях одной дамы, переписка которой со мной через “до востребования” попала в МГБ. В дело была также приплетена Б. Чистова, жена моего друга, которая уже ни в чем не была виновата. Причем пытались шантажировать и ее (безуспешно, так как ей нечего было бояться), и ее мужа. У мужа не только пытались вызвать ревность и мстительность ко мне, но (что было гораздо серьезнее) напоминали ему о том, что он был в плену во время войны, и грозили открыть против него самостоятельное дело.