Младший из них — цветущий молодой человек, шофер — ряд лет скрывался от возмездия и был застигнут “всесоюзным розыском”. История его тоже была достаточно типична, даже банальна: служил в армии, попал в плен, бежал из плена и пришел в родное село, находившееся на оккупированной территории. Там ему оставался выбор между немецким концлагерем, уходом в партизаны и поступлением в полицаи. И он согласился идти в полицаи. В составе полицейского отряда участвовал в борьбе с партизанами. Потом все же решил уйти в партизаны, а по приходе советских войск вновь попал в армию, участвовал в боях на территории Германии, снова попал в плен к немцам, снова был освобожден, после освобождения вместе со всеми участвовал в избиении бывших полицаев (свое прошлое служение в полиции он скрыл), снова служил в советской армии, был даже награжден. Одним словом, он плыл по течению. Продолжал плыть и во время следствия; после нескольких бессонных ночей он подписал все, в чем его обвиняли, даже и то, в чем он совершенно не был виновен. Его “политические” настроения менялись в камере буквально каждый час. То он говорил: “Ну ладно, я знаю, что мне делать… Вот будет война с американцами, заделаюсь американским полицаем”, а потом наоборот: “Какой я был дурень! Ну, ничего! Если теперь будет война, никому не поддамся. С финкой до Нью — Йорка дойду!”.
Но вообще-то говоря, мысль его была занята не столько политикой, сколько женщинами, которых у него было раньше вдоволь и которых он был теперь лишен. После того как меня однажды водили в больницу, к зубному врачу (с конвоем, по улице), он все спрашивал: “Ну что там на воле? Спят мужики с бабами?”. Он выражался еще более определенно.
Не буду рассказывать историю второго “полицая”, более степенного и пожилого. Но упомяну о том, что этот полицай, якобы, узнал в следователе начальника полиции, в которой служил при немцах, и даже донес об этом Галкину. Трудно сказать, был ли это действительно бывший начальник полиции Мордик, или следователь Арлоев просто похож на него (может быть, родственник?), но после доноса мы больше не видели Арлоева.
16 сентября 1949 года я подписал 206–ю статью об окончании следствия. При подписании ознакомился с делом, к которому, между прочим, были пришиты слезные письма моей матери в МГБ. Я уже ожидал суда или решения “особого совещания”, когда узнал, что есть постановление об отправке меня на доследование в Москву. Как потом выяснилось, в следственную часть по особо важным делам.
Меня и еще одну подследственную — симпатичную девушку — везли в обыкновенном поезде и в обыкновенном вагоне, скрывая перед публикой, что мы — арестанты. В роли сопровождающих были самый неприятный молодой следователь и самый неприятный из петрозаводских тюремных надзирателей. Но в дороге они прикинулись добрыми парнями, так мило шутили с соседями, что я просто диву давался. Нам с девушкой разговаривать они строго запрещали, так что я так ничего и не узнал о своей спутнице, товарищу по несчастью.
На Лубянке я был посажен в узенький бокс, похожий на телефонную будку, и пробыл там несколько часов. Сюда же, в будку, повар в белом колпаке принес мне на подносе неплохой обед. В “приемник” люди попадают чаще всего прямо с воли и никак не могут понять, где они находятся, что с ними будет дальше.
Григорий Померанц, оказавшись в свое время после ареста в такой будке, слышал, как надзиратели изучают 4–ю главу “Краткого курса истории КПСС”. “Понимаешь, — говорил один “вертухай” другому, — когда вещь в себе опознана, она перестает быть вещью в себе”. Действительно, “не догма, а руководство к действию”.
После ночи, проведенной на узенькой коечке в другом, чуть большем, боксе я был посажен в “воронок”, то есть тюремную машину (говорят, что на таких машинах в ту пору часто писали “Хлеб” или “Молоко” для маскировки), и перевезен в какую-то другую тюрьму.
Меня ввели в камеру на первом этаже, в ней сидели двое мужчин в каких-то необычно коротких штанах, вообще странно одетых. Я принял их за блатных. Однако тут же выяснилось, что странная одежда была тюремной, выданной им вместо истрепавшейся, и что двое мужчин — вовсе не блатные, а знаменитый ленинградский певец Печковский и некий Шейнин — не прокурор — писатель, но старый большевик, зять Кагановича, постоянный член РККА, член Еврейского антифашистского комитета.