Другой раз, в период, когда я заменял кастеляна, он собственноручно (я вышел на секунду со склада, не заперев дверь) похитил у меня семь медицинских халатов, а назавтра на “пятиминутке” их у меня потребовал. Я накануне узнал о краже халатов (вольнонаемная хирургическая сестра поведала мне о том, кто был “вором”), и у меня резко подскочило кровяное давление, возник спазм. Осложнения для меня могли быть непоправимыми. На мое счастье, санитары решили отомстить за меня и перепрятали похищенные и доверенные одному из них халаты. Когда Дарбинян, вволю изругав меня за халатность (“халатность” с “халатами”, о ужас, это не мой каламбур), сказал, наконец, с подобием улыбки: “Еще хорошо, что это мы украли халаты. А ну-ка, Кода, верни семь халатов!” — бледный Кода заявил, что халатов нет в потайном месте. Получился страшный конфуз. Халаты, естественно, нашлись, но Дарбинян после этого уже не решался на подобные жестокие “практические шутки”. Я был ему пока нужен. Но я прекрасно понимал, что если он перестанет во мне нуждаться, то не пощадит. Перед моими глазами был пример моего предшественника на этой должности — старого бухгалтера (бывшего царского офицера и посаженного за найденный у него при обыске дневник давних лет) Семена Петровича Гальченко, одного из моих друзей. Когда Гальченко заболел и, как казалось, не годился для своей старой работы, Дарбинян (которому Семен Петрович служил верой и правдой и даже почему-то его уважал) заявил: “Ничего, мы поставим его гнать воду в мертвецкой и, если не захочет, этапируем на инвалидный ОЛП”.
Случилось так, что я сам через некоторое время заболел, и Тиграну пришлось меня оперировать. Дело в том, что мне вырвали кариесный зуб мудрости и внесли инфекцию, а это привело к остеомиелиту верхней челюсти и гнойному нарыву в виске, откуда при операции выкачали больше стакана гноя. Я был долгое время на пенициллине и морфии (от болей), в полусознании, при смерти. Меня спасли большие дозы пенициллина, который прислали мои родители. Дарбинян колол пенициллин скупо, он был тогда дефицитен. Спасла меня и операция, но ее сделали не сразу, сначала не могли понять, что и где нужно резать. Как только я начал приходить в себя, я стал умолять выписать меня на работу, опасаясь, что Дарбинян найдет мне замену, и я останусь у совершенно разбитого корыта.
Через много лет, благодаря редчайшему стечению обстоятельств, мы оказались с Дарбиняном жителями одного и того же кооперативного дома (моя квартира 36, а его — 63). Мы оба, как сговорившись, старались не узнавать друг друга. Дарбинян к этому времени стал не только профессором, доктором медицинских наук, но и председателем Советского общества анестезиологов и наркотизаторов. Я был счастлив узнать через несколько лет, что он покидает наш дом и получает более шикарную квартиру, достойную его заслуг.
Поворотным событием в жизни страны была смерть Сталина.
В лагере это событие было трижды поворотным. Помню, когда радио передавало о том, что Сталин находится в коматозном состоянии, все стояли перед репродуктором, затаив дыхание. А когда на следующий день сводка упомянула о каком-то “улучшении” (конечно, мнимом), в толпе кто-то сказал: “Увы, ничего обнадеживающего!”. Реплика была иронической. Надеждой для нас была смерть Сталина, а не его жизнь.
После смерти Сталина очень скоро освободили “еврейских врачей”. Я уже упоминал, что бригада грузчиков единодушно считала, что евреи, как всегда, откупились. В лагере началось всеобщее возбуждение, открытые дискуссии, забрезжила перспектива освобождения.
Первым освободили бывшего полковника Клюжева, одного из руководящих работников “органов”. Когда-то он сел за то, что, напившись на похоронах Димитрова в Болгарии, заявил, осмотрев мавзолей болгарского вождя, что мы, мол, “своему” (то есть Сталину) “не такое дерьмо после смерти построим, а во — о-о..!”. За эту фразу Клюжев получил три года. У нас в санчасти он работал статистиком.
Затем по “бериевской” амнистии освободили политических “до пяти лет”, а таких было всего несколько человек — Гриша Померанц, Софья Иосифовна Рейхард, еще кто-то. Начали поодиночке освобождать и “десятилетников”, притом именно политических, сокращая им срок до пяти лет и подводя, таким образом, под амнистию или полностью прекращая дело. “Мамы Саши” и второго срока теперь никто не боялся, интеллигенция устроила на “тропе самураев” настоящий Гайд — парк.