Я, однако же, помню толстый том "Физики" Краевича, который побывал у нас в руках в старших классах, но в который мы особенно не углублялись. Помню, что учитель нас водил в физический кабинет, помещавшийся в главном здании гимназии, снимал пыльные покрывала с чудодейственных аппаратов, вертел колесо электрической машины и высекал искры, чтобы доказать нам существование электричества. Он же пробовал показывать нам химические опыты, к которым заблаговременно готовился; но эти опыты, как на зло, ни разу не удавались. Я даже купил материалы и колбы и у себя дома добывал кислород. Этим, однако, и ограничились мои химические упражнения. Увлекал нас на этот путь, - по-видимому, контрабандный, - наш учитель математики, хорошо преподававший свой предмет и доведший нас от тройного правила до употребления таблицы логарифмов. До сферической геометрии и до понятия о высшей математике мы так и не дошли. Преподавание было солидное - и достигало результатов, но не увлекало и не соблазняло пойти дальше.
Хуже стояло дело с историей и историей литературы. Именно в этих предметах таились ядовитые свойства, {50} которые предстояло обезвредить. Наш учитель истории, Mapконет, занялся этим вполне добросовестно, ограничив преподавание учебником Иловайского и задавая уроки "отсюда и досюда", без всяких комментариев и живого слова с своей стороны. Впоследствии я встретился с ним у его знакомых, Коваленских. Он был умнее своего преподавания и более сведущ, чем учебник. Но, соответственно своему месту в программе, держался в строгих рамках - и нас заинтересовать не мог. Добросовестно мы зубрили, что "история мидян неизвестна", что Аристид сказал Фемистоклу: "Бей, но выслушай", и что трава не росла там, где ступал конь Аттилы. Новая история ограничивалась хронологией битв и государей, а новейшая совершенно исчезала. Цель была достигнута: полнейшее равнодушие у большинства, отвращение у лучших учеников к тому, что здесь называлось историей.
Несколько лучше было положение преподавателя истории литературы. За формой тут нельзя было скрыть существа дела, и сколько-нибудь талантливый преподаватель мог, при желании, провезти контрабанду. Наш преподаватель, Тверской, пользовался этой возможностью - умеренно. "Теорию словесности" он излагал сжато, но отчетливо, не останавливаясь на чтении образцов разных форм словесности, но, по крайней мере, называл авторов из области иностранной литературы и их главнейшие произведения. В области истории русской литературы до новейших времен доходить не полагалось; но нельзя было обойти ни Пушкина, ни Гоголя. Тут читались и образцы, учились наизусть поэтические отрывки - и даже задавались темы на характеры героев и на общее значение произведений. Не знаю, было ли это дозволено, - но учитель ссылался на Белинского и приводил его суждения. Словом, тут горизонт учеников действительно расширялся, и преподавание привлекало к дальнейшей работе. Чтобы написать, как следует, сочинение на заданную тему, нужно было прочесть кое-какие книжки, - рекомендованные и не рекомендованные учителем. Кажется, в старшем классе я уже достал и прочел "Очерки Гоголевского периода" Чернышевского. Классицизм, сентиментализм, романтизм, реализм в литературе стали для меня понятиями {51} доступными так же, как и борьба поколений за победу той или другой идеи. В порядке смены этих течений я уже стал искать какой-то закономерности (см. ниже).
Перехожу теперь к преподаванию латыни и греческого языка, на которых мне суждено было сосредоточиться, хотя и не в смысле программы графа Толстого. Преподавание это велось также умышленно формально. При крутом переходе к толстовской реформе гимназий нельзя было найти сразу подходящих учителей, и пришлось допустить случайный состав. Учителем латинского языка (и помощником директора) сделан был толстый и грубый немец, неважно говоривший по-русски, - кажется, Гертлинг по фамилии. Исполнение программы для него выразилось в пристрастии к мельчайшим "отступлениям" от грамматических правил, причем он требовал не только знания всех "отступлений" (редко применявшихся на практике), но и знания того параграфа, под которым они излагались в учебнике. С кафедры он величественным, командующим голосом восклицал: "ученик такой-то, - параграф такой-то"! И ставил скверную отметку за смущенное молчание или неправильное указание параграфа. Был один корректив, которым мы смягчали этот нелепый террор. Мы заметили, что он вызывает фамилии по алфавиту, и очередные кандидаты готовились назубок. Он это заметил и, придя раз в класс, заявил в том же весело-торжествующем тоне: "Вы думаете, что я спрошу такого-то? А я спрошу"..., следовала таинственная пауза, вытянутая рука с указательным пальцем - и громкий выкрик: "Такой-то, параграф такой-то!". Мы, однако, заметили, что наш повелитель спрашивает теперь от конца к началу списка, в обратном порядке, и опять как-то приспособились.