Желая улучшить состав педагогов-классиков, правительство обратилось за помощью к славянам, и преимущественно к чехам. Они приехали в большом количестве, - у каждого из гимназистов того времени найдутся соответственные воспоминания, - и все они были одинаковы. После нашего нелепого фельдфебеля, мы с интересом и надеждой ждали появления настоящего специалиста. На нашу долю пришелся молодой чех Млинарич, который в самом деле начал учить по-другому, - {52} но, увы, жестоко обманул наши ожидания. По-русски он только на нас начал учиться, и класс не мог не смеяться, когда, давая лингвистическое объяснение, он внушал нам, что "а слябит в о, о слябит в и". Он обещал нам и лекции по римской литературе; но когда до них дошла очередь, он стал диктовать нечто в роде словаря: "Vergilius (это было модное произношение вместо Virgilius), Publius V. Maro, родилься в 70 году, процветаль 40, умираль 19, написаль" - следовал перечень. В этих "процветаль, написаль" проходила перед нами скорым маршем вся литература. Когда как-то раз я подошел к нему, без всякой задней мысли, чтобы попросить помочь мне перевести трудное место в Горации (мы читали Энеиду), он замахал рукой. "Не, не, это потом, это потом". В сущности он, по-своему добросовестно, отбывал служебную обязанность, но не для этого приехал. Скоро он выгодно женился на богатой купчихе; говорят, занялся спекуляциями и "процветаль" далеко не плохо...
Правительство это видело - и считало свой "призыв славян" временной мерой. Когда я был в старшем классе, директор раз призвал меня и сделал следующее предложение: заграницу посылаются стипендиаты на два года для изучения классических языков, с обязательством прослужить за это преподавателями; согласитесь ли вы принять такое предложение? Я без всякого колебания отказался. Тогда директор откровенно сказал: я должен был предложить вам это, но я с вами согласен. Это не для вас. Я поблагодарил за доброе отношение ко мне. Потом мы с этими стипендиатами гр. Толстого встречались...
Я оставил к концу одно блестящее исключение. Греческий язык преподавал русский - и не специалист, Петр Александрович Каленов. Если во мне разгорелась искра любви к классическому миру, то этим в значительной степени я обязан ему. Его преподавание стояло в полном контрасте с требованиями программы.
Он сам был влюблен в культуру древнего мира - и эту любовь передал своим ученикам. Он понимал, что знать грамматические исключения не значит знать язык, не говоря уже о том, для чего знание языка нужно. И он меня понял, когда обнаружил во мне, посредственном писателе {53} экстемпоралий и плохом знатоке "параграфов" с "исключениями", первые признаки интереса к древней литературе. Это была поэтическая натура; Каленов зажигался, комментируя классические произведения, и в его толковании греческие тексты оживали перед нами, становились нам близкими. Помню его объяснения к "Антигоне" Софокла: они поставили перед нами этическую проблему и подняли дочь Эдипа на недосягаемую моральную высоту. Помню сильное впечатление, произведенное в его толковании "Апологией Сократа". Трагедия глашатая новой истины, павшего жертвой старых суеверий толпы, осветила особым светом диалектику Сократа в диалогах Платона. Призыв: "познай самого себя" прозвучал не только как принцип критической мысли, но и как регулятив нравственного поведения человека. Этого рода "классицизм" выходил далеко за пределы полицейских предвидений его сиятельства графа Дмитрия Андреевича. Кстати, припоминаю о единственной в моей жизни встрече с этим гасильником знания и идеала.
Толстой как-то зашел в 1-ю гимназию посмотреть на плоды своей реформы. Директор, приведя его в наш класс, прямо показал на меня, как на образчик достигнутых успехов. "Вот, ваше сиятельство, ученик, который очень плохо учился раньше, а теперь, благодаря введенному вами классицизму, он у нас из первых". Его сиятельство, показавшийся мне расслабленным стариком, с как-то бессильно висящими усами, осклабился и отпустил, не очень удачно, евангельскую остроту: "Это, как говорится в Писании: первые будут последними, а последние - первыми". Мне стало очень обидно за нашего первого ученика Стрельцова, с которым я успел подружиться и который отнюдь не собирался спускаться в последние ряды; неловко было и перед товарищами заслужить подобное отличие.