Мне приходилось одному отбиваться от подобных выходок, так как Гучков, к большому раздражению депутатов Совета, просто не показывался в этой комиссии. Циммервальдцы, конечно, скоро нашли другие пути к проникновению в армию своих пропагандистов, и уже 1 апреля ген. Алексеев жаловался: "ряд перебежчиков показывает, что германцы и австрийцы надеются, что различные организации внутри России, мешающие в настоящее время работе Временного правительства,... деморализуют русскую армию".
Наконец, 14 марта появилась в печати "декларация прав солдата", забившая, по выражению ген. Алексеева, последний гвоздь в гроб русской армии. Солдатская секция, составившая этот проект, выдала его за решение Совета р. и с. депутатов, и Гучков передал его в комиссию ген. Поливанова, которая санкционировала его через полтора месяца, когда все содержание декларации уже было осуществлено фактически. "Гибельный лозунг: мир на фронте и война в стране", по выражению Гучкова, уже привел тогда "отечество на край гибели".
Я все-таки считал возможным бороться, в уверенности, что "первый месяц или полтора после революции армия оставалась здоровой". Но борьбу мне приходилось вести не в этой области, а в моей собственной. Там, из-за моего "упорства", как говорили, возникали новые и новые препятствия, отчасти совсем не с той стороны, с какой я мог их ожидать. Вернусь к продолжению моего рассказа. Первая роль в нем теперь переходит к Керенскому.
После поворота Чхеидзе в сторону против "Вильгельма" и моего отказа в контактной комиссии обратиться к союзникам с увещаниями, меня, как будто, оставили в покое. Но не надолго. Керенский скоро перенес наш спор в заседания кабинета. Я совсем забыл было о начале этого похода, которому суждено было развернуться в большую историю, если бы не напомнил о нем в своих воспоминаниях В. Д. Набоков. Началось с того, что Керенский напечатал интервью о целях русской внешней политики. Тогда, в противовес ему, я поместил в "Речи" (23 марта) свое сообщение на ту же тему. Продолжаю по воспоминаниям Набокова. "Ничего, конечно, нельзя себе представить более противоположного друг другу, чем эти два документа... Керенский был приведен... в состояние большого возбуждения...
Я живо помню, как он принес с собой в заседание номер "Речи" и - до прихода Милюкова - по свойственной ему манере, неестественно похохатывая, стуча пальцами по газете, приговаривал: "ну нет, этот номер не пройдет". Он, очевидно, предвкушал победу надо мной на почве обвинения, уже раздававшегося среди сочленов, что я веду свою собственную, независимую политику. Это и было верно в том смысле, что никто, доверяя мне, до тех пор подробностями внешней политики не интересовался. Теперь Керенский "в очень резкой форме доказывал Милюкову, что если при "царизме" у министра иностранных дел не могло и не должно было быть своей политики, а была политика императора, то и теперь... есть только политика Временного правительства. Мы для вас - государь император!"
"Милюков (я продолжаю цитировать Набокова), внешне хладнокровно, но внутренне сильно возбужденный, на это отвечал приблизительно так: "я и считал, и считаю, что та политика, которую я провожу, - она и есть политика Временного правительства. Если я ошибаюсь, пусть это мне будет прямо сказано.
Я требую определенного ответа, и в зависимости от этого ответа буду знать, что мне дальше делать". На этот "вызов", вспоминает Набоков, "Керенский спасовал. Устами кн. Львова Временное правительство удостоверило, что Милюков ведет ... политику, которая соответствует взгляду и планам Временного правительства". А так как я ссылался на то, что моя статья была ответом на интервью Керенского, то решено было "на будущее время не давать никаких отдельных политических интервью". Вместе с тем, у моих коллег пробудился интерес к вопросам внешней политики, и они просили меня сделать подробный доклад и, в особенности, ознакомить их с так называемыми "тайными договорами". Я, конечно, с удовольствием согласился, извлек "договоры" из архива министерства и иллюстрировал мой доклад подробными картами. Помню, особенный интерес ко всем этим данным, до тех пор ему неизвестным, проявил Терещенко. Владимир Львов, долговязый детина с чертами дегенерата, легко вспыхивавший в энтузиазме и гневе и увеселявший собрание своими несуразными речами, объявил тайные договоры "разбойничьими" и "мошенническими" и требовал немедленного отказа от них.