Ее недостатком в глазах "революционной демократии" было, однако же, то, что я как раз отказался бросить этот "факел в Европу", т. е. адресовать декларацию, как прямое обращение к союзникам. Я настоял на том, чтобы она была обращена к русским гражданам, т. е. предназначена для внутреннего употребления. На этот пробел и была направлена, как увидим, дальнейшая борьба. Но прежде чем перейти к ней, я остановлюсь на том новом факторе, который совершенно изменил мое личное положение, а, в связи с этим, вообще на моих формальных отношениях к союзникам. Я должен здесь снова обратиться к появившимся позже источникам, особенно к воспоминаниям английского посла сэра Джорджа Бьюкенена и французского Мориса Палеолога. Без них я не мог бы распутать той сложной ткани влияний, которая привела к последнему фазису моей дипломатической борьбы и сыграла роль в моем уходе из правительства (Sir George Buchanan, My Mission to Russia, vel. II; Maurice Paleologue, La Russie des Tsars pendant la Grande Guerre, tome III, (Прим. автора).). Дневник Палеолога особенно важен. Дипломат старой школы, хорошо осведомленный о России, и в то же время талантливый писатель, владеющий пером, Палеолог экспансивнее своего сдержанного коллеги, его настроения более гибки и красочны и лучше отражают, день за днем, получаемые им впечатления о русской революции. Он предвидит, что французская печать и общественное мнение отнесутся с энтузиазмом к перевороту, -и не одобряет эту излишнюю экспансивность. Сам он полон мрачных предчувствий.
В частном письме из Парижа его уже обвиняют, что он слишком "легитимен" и не подражает Бьюкенену, которому уже приписывают нелепую легенду, будто он - автор русской революции. Главная причина скептицизма Палеолога - это неизбежное ослабление военной мощи России после переворота. Он с огорчением отмечает братание петербургских солдат с восстанием, "измену присяге" великого князя Кирилла Владимировича, приведшего свой отряд к Таврическому дворцу, и процессию Царскосельского гарнизона, покинувшего охрану царя, по тому же адресу. Он доволен, что, наконец, создалось новое правительство, но разочарован его составом. Хорошие люди, эти Львовы, Гучковы, Милюковы: "серьезные, честные, разумные, незаинтересованные".
Но... "ни у кого из них нет политического кругозора, духа быстрой решительности, бесстрашия, дерзания, которых требует грозное положение". Палеолог сравнивает их с Моле, Одилоном Барро июльской революции 1830 года, тогда как "нужен, по меньшей мере, Дантон!" "Однако, мне называют одного из них, навязанного Советом, как человека действия: Керенского". "Именно в Совете надо искать людей с инициативой, с энергией, со смелостью... заговорщиков, ссыльных, каторжников: Чхеидзе, Церетели, Зиновьева, Аксельрода. Вот истинные протагонисты начинающейся драмы". Все это записано под 4 (17) марта, два дня спустя после появления Временного правительства. Отказ Михаила Палеолог также объясняет влиянием Совета: "отныне Совет командует". И в моем соглашении с Советом Палеолог усматривает одно "позорное пятно революции": мятежные войска не пойдут на фронт.
При первом нашем свидании Палеолог меня спросил: "прежде чем говорить на официальном языке, скажите мне откровенно, как вы думаете о положении?" Я ответил: "в двадцать четыре часа я перешел от самого глубокого отчаяния почти к полной уверенности". Он тогда перешел сразу к требованию, чтобы правительство немедленно провозгласило торжественно о своем решении продолжать войну a outrance (До крайнего предела.) и заявило о своей верности союзникам. "Нужно тотчас же ориентировать новые силы", особенно в виду германофильских тенденций Штюрмеров и Протопоповых.
Я отвечал: "вы получите в этом отношении все гарантии". Через день было опубликовано воззвание правительства, датированное 6 марта; в нем заявлялось, что первой своей задачей правительство ставит "доведение войны до победного конца", и давалось обещание "свято хранить связывающие нас с другими державами союзы и неуклонно исполнять заключенные с союзниками соглашения". Я думал, что это удовлетворит Палеолога, но ошибся. 7 (20) марта Палеолог прибежал ко мне и набросился на меня с "негодованием" и с жестокими укорами. "Германия вовсе не названа! Ни малейшего намека на прусский милитаризм! Ни малейшей ссылки на наши цели войны!..
Дантон в 1792 г. и Гамбетта в 1870 г. говорили другим языком!" Я не мог ответить Палеологу, что приведенные фразы были максимумом, какого я добился от правительства, которое не хотело вовсе упоминать о войне в своем манифесте. Я ответил только, что он предназначается для внутреннего употребления и что вообще политическое красноречие теперь употребляет иную фразеологию, нежели в 1792 и 1870 гг. "Дайте мне срок, - говорил я ему, - я найду другой повод вас успокоить".