– Настоящий, – сказала я, мягкостью тона заглушая безапеляционность слова. Игрушка тотчас оказалась в руке Горького. Миг молчания.
– Это репейник искусственный… – невозмутимо сказал Алексей Максимович.
Смутясь, я (неужели зренье ошиблось?):
– Можно, я еще посмотрю?
У самых моих глаз – репейник. Природный, живой. Стесняясь, с забившимся сердцем: «Видите ли, я вряд ли могу ошибиться – я простым глазом на работе вижу сетку на репродукции – другие, с нормальным зреньем видят ее только – с лупой». Мой тон в совершенстве – смирение. Но уже немного покруживается азартом – и моя голова…
Отметив в себе змеиную головку этого подымающегося азарта, налету – юмором – свертывая ему шею, я глядела, как исчезают за высокой дверью плечи Алексея Максимовича. Он вернулся почти тотчас же. Он остановился, и тяжело, жирно сверкнула лупа над зажатой в пальцах игрушкой. Миг молчания. Напряженнейшего. Думаю, что не у одной меня сжалось сердце.
Горький шел к столу. В его потухшем лице было смято несколько чувств – удивление? желание его скрыть? дерзостная его исконная стать – и в поражении? огорченно с т ь, больше всего, почудилось сердцем мне, – и в волну жалости моей жаркой, как рденье румянца, – его голос, упавший – и честный. Честный – и все же упавший, тихий:
– Да, это – настоящий репейник…
Вот это был тот миг, когда я не посмела поднять глаз. Слова-то, конечно, не шли! Но уж, сжигая все, праведно
поднявшийся гнев мой, мысленно поглощал и репейник, его дурацкую «настоящесть», стоившую горя – Горькому!
Я бы разорвала репейник в клочки (в колючки, – не заметив, что колется!). Но в свете мы вести себя должны -как полагается, – все скрыть, невидимо зализать рану. Не моргнув глазом. Пальцы смели только мять в крошки кусочек хлеба, – под кем-то уже затеянный разговор. Но уже развеивается все шуткой, светящимися глазами на личике «Тимоши» (жены Макса, Надежды Алексеевны), – нежном, яйцевццной формы. Прямым пробором разделенные золотистые пышные волосы, легкая ал ость румянца, темная алость полного рта. Как мила! Неуловим цвет глаз – зеленоватокоричневатый? Des yeux noizette1. И смуглое суховатое лицо Макса, застенчивое и умное. – «Алексея» – «Максим»… Они очень любят друг друга!
Не сводишь с Горького глаз. Выразительность жеста -необычайная.
Рассказывает о прошлом.
Пытаюсь восстановить несколько из этих рассказов. О том, как поступил в оперу хористом. Там же был и Амфитеатров (пел главные партии).
– А у меня второй тенор. Пел я чертей и индейцев в опере «Христофор Колумб». Начитался я Купера и Майн Рида и очень хотел все по-индейски делать. Умел и ногу особенно ставить, и шел – ну настоящий индеец! А режиссер говорит: «Ну, какой ты, Пешков, индеец! Ты просто, брат, верблюд!..». Так до спектакля и не допустили – только до репетиции.
Толстовец-англичанин пригласил его к себе.
– Богатое эдакое, невероятное какое-то здание. В дверях -человек, и у человека – булава. Человек похож на попугая: желтый, зеленый…
Неимоверное богатство, принятое им за богатство гостиницы, – собственность толстовца. Столовая (в рассказе блеснула тарелка сервиза, блик на тонущей в высотах стене тронул волшебно жестом не то «невероятную эдакую ска1 Орехового цвета, о котором французы говорят, что эти глаза лукавые, но в Тимоше его не чувствуется совсем.
терть», не то хрусталь) – «и понял я, что это – да, это настоящее место и есть…».
Сели. И начался обед – «не обед, а какое-то упражнение… Чорт его знает, в чем!.. Блюдо за блюдом»… (Описал).
– Ну, потом я рассердился: ну, что в самом деле? Ежели так, так при чем тут толстовство? Ежели так – так уж бросайте все это к чертям! Ну, и выразил это ему.
– Ну, а он что?
– А ему что? Выслушал!
– Ну, а что-нибудь сказал?
– Чудной вы человек! Да что ему говорить? Говорить-то здесь нечего. Ну, что бы он стал говорить? Ну, потом встречались с ним, но уж в холодном таком виде…
О нижегородском губернаторе, однажды севшем рядом с ним на обрыве над Волгой и изложившем ему свой проект устроения государства. Каждому великому князю по губернии – автономное управление. И губернии будут в порядке, и великие князья заняты. Этот же (?) губернатор, приехав в другой город, узнал, что существует городская Дума и что он должен открывать ее заседания. Идея Думы не вместилась в него, монархиста. Но Дума была, факт, – распоряжение монарха, губернатор должен был повиноваться: он вошел солдатским шагом в собрание и сказал: «Объявляю заседание городской Думы открытым». Затем повернулся и… тем же шагом – вон из помещения.
Рассказ (один из многих, полуугасших в памяти за дни бесед) о дьяконе, силища голоса которого (октава) тушила свечи на большом расстоянии. «Рожа такая, точно по ней лошади топтались. Вот такого вот роста, маленький, квадратный… Страшно смотреть…»
И метет, и метет жизнь, как метелью… Судьба за судьбой, проходят оживающие тени – а день медленно тянется.