Сережа С., помню, прочел нам то, что он записал тогда об одном из таких людей (о Лучинском или Лучицком). Все забылось, кроме одного: как Лучинский любил ходить по московским улицам и переулкам в поисках тех мест, где когда-то давно, в веках, стояли сгоревшие или снесенные храмы. Много храмов было снесено и в любимом Сережей XVIII веке, что он хорошо знал, так что если и продолжал его любить, то без всяких иллюзий. И вот Лучинский искал и находил эти места и там, на улице, молился. Уже очень много лет спустя я слышал, как о. Серафим Битюгов [7] придавал особое значение тому месту, где когда-то совершалась божественная служба и возносилась Чаша.
На этом чтении о Лучинском, кажется, был и Коля Чернышев. Потом он женился на моей сестре, которую как-то по-своему любил. Он учился живописи у Машкова и Фалька, совершенно отрицал Васнецова, но одну его картину он признавал - "Ивана-царевича на сером волке", и я знаю почему: ему казалось, что он - царевич (а может, и волк), а она - царевна.
Для жизни в браке надо иметь такое же призвание, как для жизни в монашестве. Может быть, Коле лучше было бы быть монахом. Я помню, с каким сердечным чувством он декламировал свое любимое стихотворение Блока:
Ветер стих, и слава заревая
Облекла вон те пруды.
Вон и схимник. Книгу закрывая,
Он смиренно ждет звезды...
Но бежит шоссейная дорога,
Убегает вбок...
Дай вздохнуть, помедли, ради Бога,
Не хрусти, песок.
Славой золотеет заревою
Монастырский крест издалека.
Не свернуть ли к вечному покою?
Да и что за жизнь без клобука?
Коля не выговаривал "л" и произносил "без кробука", звонко и светло повышая голос на этих словах. Он говорил и от себя и от нас, от нашего тогдашнего (в восемнадцатом и девятнадцатом годах) восприятия монашества - то ли в романтизме и ограниченности, то ли в истинном подвиге, широте и любви. Я не знаю. Многого в своей жизни я не узнал до сих пор.
В 1934 году зимой сестра умерла. Мне рассказывали, что, пока она лежала дома в гробу, он все бегал по улицам в тоске. Я ему написал из Вологды и получил в ответ стихи о ее смерти, в которых была такая строчка: "Не дрогнут мраморные пальцы..."
Отпевание сестры на дому совершил еп. Афанасий (Сахаров) [8], как-то оказавшийся в это время в Москве в редком промежутке между своими бесконечными высылками. Я узнал его еще в 1923 году в зырянской ссылке. Это был епископ, сумевший сочетать в себе строгую уставность и даже формализм византийской эпохи Церкви с какой-то личной первохристианской простотой и легкостью. В одном письме ко мне он про себя говорит: "Я уставщик и буквоед и поэтому для "монастыря в миру" занялся бы его внешним уставом". И в то же самое время все, кто его знал, помнят его детский веселый смех и даже смешливость и его совершенно детскую простоту общения со всеми. Свое смирение и свою любовь к людям он нес внутри себя, где-то в крови, а не в виде облачения, полагающегося "по уставу". Поэтому-то он совсем не терпел той елейности обращения, той его фальшивой сладости, которая многими считается обязательной в отношении духовных лиц. Оптинский старец Лев (старец Леонид (в схиме Лев, в миру Лев Данилович Наголкин, 1769-1841), первый из знаменитых оптинских старцев. - В.П.), основатель оптинского старчества, называл такое елейное отношение химерой.
Из разговоров с владыкой Афанасием особенно запомнился один. Я передал ему рассказ моего знакомого священника, присутствовавшего на вскрытии мощей одного великого русского святого и крайне смущенного тем, что нетленности действительно обнаружено не было, хотя внешне останкам была искусно придана форма сохранившегося тела. Передав этот рассказ, я сам со смущением ждал, как будет на него реагировать этот строжайший монах и обрядовер. Он помолчал, задумавшись, и вдруг сказал: "Когда мощи Александра Невского перевозили по повелению императора из Владимира в Петербург, они где-то по дороге попали в пожар и сильно пострадали. И вот было велено их восстановить скульптурно, так, чтобы никто ничего не подозревал". Потом еще помолчал и как-то еще тише добавил: "Один архиерей, когда я еще был молодым. говорил, что к концу мира должен исполниться над святыми закон: земля еси и в землю отыдеши". Много соблазнов было бы отстранено от немощных в вере, если бы такое понимание этого вопроса со стороны епископа было бы распространено.
Ни в первохристианстве, ни в последовавших за ним ближайших веках не было этой убежденности многих наших верующих в том, что если человек святой, он обязательно должен быть нетленным. Макарий Великий в IV веке вообще отрицал возможность для христиан нетления. "Если бы человек стал бессмертен и нетленен по телу, - писал он, - то целый мир, видя необычность дела, а именно что тела христиан не истлевают, преклонялся бы к добру по какой-то необходимости, а не по произвольному расположению" ("Слова". СПб. 1904, стр. 130). Вот как святые высоко оценивали свободу души!