Этот ее маленький поход в неизведанность, несходство с другими детьми, которые просто смеялись, с детьми, которые тянули руки и чего-то туманно требовали у старших – какого-то еще более полного пользования красотой, – четкость замысла и самостоятельность выполнения явственно напоминали деда. Это шел маленький Горький.
Поздно вечером я еще раз увидала Пульчинелло. Уже успев обойти ближние сады, полуслепой старик со своим легким сооружением стоял перед отлогой лестницей «Минервы». Прямо на лестнице сидели зрители; по сторонам мечущихся в воздухе кукол полыхали не виданные мною фосфорические свечи, и картавые, классически крикливые голоса кукол пафосом ролей покрывали окрестность. Они стригли ночь острыми световыми ножницами на черные треугольники теней.
В Сорренто гостил молодой англичанин, писатель. Вечером Горький говорил с ним через переводчика. Спрашивал о жизни в Англии, об отношении к России. О роли женщины у них. Говорил с симпатией о матриархате:
– До сих пор мужчины делали историю, и плохо выходило. Сколько войн! Надо дать женщинам возможность делать историю!
Говоря о своем необычайном пути к культуре:
– Я этим не хвастаю, не хвастает же человек тем, как его били.
Никогда не видала его удивленным. Слыша цифру раздавленных в Америке автомобилями – столько-то сот тысяч, кажется, – повел усами: «Немного!» (И утомленный, сухой, от себя (?) самозащищающийся глазок из-под брови.) Горд. Когда я прочла ему свое (вещь, по существу не могшую ему не понравиться и – в меру, конечно, потому что всё в опыте жизни в меру – взволновать) – я закрыла тетрадь с этим терпким, стесняющимся и просящим пощады словечком «всё» (сердце колотилось, в висках стучало), – он начал мне свой ответ так:
– Д-да… тут в одном месте у вас не поставлен союз. – Потом он сказал вещи дружественные, похвальные, неповторимые по тонкости внимания. – Вы самобытны. Никому не подражаете. Вы должны писать большие беллетристические вещи. У вас гибкий, богатый слог, свой словарь. Ваши вещи – «спеты». – Но начать он позволил себе – то есть вменил в обязанность – именно так.
Суховатость к рисунку брошенных перед ним – во всем, что бы ему ни рассказали, – карт. Все кроет козырем. Нет, нисколько не сентиментален, как о нем говорил кто-то.
Рассказ о том, что он будто бы заплакал, публично читая вслух «Страсти-Мордасти», сомнителен.
Из России в Италию приехавший наш представитель привез Алексею Максимовичу только что в Москве появившийся фильм «Мать». Горький очень заинтересовался, и, после переговоров с местными властями (велись они, видимо, через Макса), было получено разрешение на просмотр этого советского революционного фильма в соррентийском кино – для Горького и его гостей. Нас в это время было мало, и когда, в назначенный час, мы заняли места передних рядов (и их середину) – за нами был пустой зал. Только в самом его конце, у стены, выстроились представители местной фашистской власти.
Борис Михайлович, я и еще кто-то сидели в третьем, кажется, ряду Кто сидел перед нами – не помню. Вероятно, остальные обитатели виллы Сорито; Горький, Макс и полпред сидели впереди всех. Свет потух. Я следила за развитием действия на экране, когда вдруг, наклоняясь к Максу, Горький что-то шепнул ему Макс тотчас же встал и пересел на один ряд назад. Не обратив на это внимания, я продолжала смотреть на экран, когда Борис Михайлович шепотом сказал мне:
– Поняли зачем? Не поняли. Обратите внимание, за чьим стулом сел Макс после слов отца. И сейчас не понимаете? Плохой из вас политик… – И еще тише: – Сзади нас – весь фашистский синклит. В случае покушения на советского представителя – теперь поняли?
– Рискнул? – пораженно спросила я шепотом.
– Рискнул. О! Это – высокой чести человек…
А действие на экране развертывалось. Не понимая русских надписей, итальянцы, однако, понимали агитационный смысл фильма. Раз или два кто-то из них, пройдя темный зал, подходил к Максу спросить непонятное, Макс пояснял. Рука к каскетке – и фашист отходил к своим. Массовые сцены на экране разгорались, но мое внимание было раздвоено: после слов Б.М. я ощутила наэлектризованность часа. Я забыла сказать, что рядом с советским полпредом сидела женщина, с ним приехавшая, – должно быть, его жена. Темнота зала сжимала сердце. Над Москвой – серой, экранной Москвой – по небу развернулось, полоснув мелко мигающий фон, – огромное знамя. Толпа, ликованье, ярко озаренные лица идущих… Победность революционного момента на экране была совершенно ясна. Никто уже не подходил к Максу – с вопросом. Но фильм шел к концу, и я облегченней дышала: сзади нас было напряженно-тихо. Сейчас вспыхнет свет – избавление!