Упрямо, самозабвенно, мне это кажется последним и наибольшим. А Горький, точно зная, что со мной, спокойно – и щедро-жестоко? – кроет козырем и эту карту. Он ведь знает эту нелепую жажду, все бросив, остаться в том подвале – не этой ли жаждой был пьян его уход из него? Он знает нищету подобного разрешения вопроса. Он знает, что вопрос «эдак нельзя разрешать». Ненавистник споров об отвлеченном, он продолжает сказывать жизнь, и волна за волной жизнь, как волна песок (драгоценна каждая песчинка), плещет в вечер судьбу за судьбой. Неповторимо, незаменимо, незабываемо ничто. И именно потому в том подвале нельзя остаться, – силы человека таинственны и огромны, человек – людям нужен, жизнь богаче себя самой. Не жалостью, не лирическим взрывом единичного героизма лечится его рана. Он презирает кустарничество, самозванство. Он всю жизнь борется с этим клубком в горле, с слезной волной в час волнения. Она готова затопить мир, но существо ее – эмоционально, как дрожь при звуках оркестра. Омывая в легковесных водах «понимания», эта волна одновременно служит человеку и спасительным от волны кругом, не дающим ему окунуться в настоящую глубину.
«Страсти-Мордасти»? Да, это рассказ неплохой. Женщина, рожавшая в степи, «Рождение человека»? Да, был такой день. Помнит, еще был день: у молодого мужика, приехавшего на ярмарку и наторговавшего денег на свое молодое хозяйство, свинья съела бумажник. Мужик пошел под навес и удавился. Жена бросилась к нему, в это время свинья объела лицо грудного ребенка. Он, Горький, въезжал на телеге в город. Он видел, как навстречу ему бежит женщина, – она так бежала, точно не по земле, и «лица у нее не было, а так, что-то» (он показал какое-то круговое движение вместо лица), она пронеслась мимо него, вбежала на стоявшую у берега баржу и – с другого конца – в воду.
Он рассказывает о дефективных детях, с которыми работал в Ленинграде: помнит он девочку исключительной талантливости, красоты и изящества – «Очаровательная девочка. Воровка». Подробно, все перипетии ее жизни, – как бились с ней, как ее тянуло к воровству; ловкость – необычайная, сцена в трамвае, где она якобы в благодарность за заботы о ней выдала шайку карманных воров, а на самом деле поиздевалась, привела к ответу совершенно невинных людей. Освободила из тюрьмы друга-подростка.
Мальчик-слесарь гениальных способностей: замков не существовало. Из трех головных шпилек делал модель замка, которую никто не мог открыть. Совершенно холодное существо. К людям – презрение. Никогда не работал при ком-нибудь.
Вежливо прекращал работу и поддерживал разговор, ожидал ухода. Из так называемой хорошей семьи. Вор. На мой вопрос, можно ли такого любить?
– Можно.
– Жалость?
– Нет, очень сильным влечением, в котором совсем нет места жалости. Я так скучал по этим двум, когда день не увижу – как-то неловко делается, что их нет…
Об итальянцах, о разнообразных, странных их свойствах, о сдержанности в гневе: будет стоять, побелев, со сжатыми кулаками, – не ударит (когда бы у нас уже давно драка). О неаполитанцах, безумно любящих удовольствия (небывалые ежегодные суммы на иллюминации). Что жулики, но, обжулив, в тот же день вам окажут услугу. Прирожденные актеры. Дар. У шестилетней девочки – врожденные манеры актрисы.
Борис Михайлович сказал свое впечатление о Неаполе: совершенно сумасшедший город. Даже нельзя понять: музыка из каждого окна, какие-то рояли на колесах на улицах. Тут же пляшут…
– Да. Это – вечером, – сказал Горький, – утром Неаполь спит.
Рассказ о большом актере, с которого ни в магазинах, ни в ресторанах итальянцы не хотели брать денег.
– Мимика! Мимика…
Сказал это потрясенно и тихо, недоуменно развел руками.
– А я театр не люблю… – сказала я.
– Да и я не люблю, собственно. И пьесы я писал плохие. «Дно»? Интересно только содержание. А рока – нет. (Стержня, действия.) Да, я не поклонник театра. Но я видел таких актеров – невозможно рассказать это! Из-за них не могу отрицать театр. Видимо, есть люди, которым роль – толчок к перевоплощению. Дузэ – разве о ней рассказать можно? О других можно говорить, о ней – нельзя. Это был
И с глубоким восхищением об актере Андрееве-Бурлаке. О том, как он читал гоголевского «Сумасшедшего». Он безумец, да. Но откуда-то на себя смотрит. И это жутко.
– Я бы сказал парадокс: надо быть очень талантливым человеком, чтобы не быть актером.
…Ночь после игры Стрельской (ему было семнадцать лет). Вышел из театра и до утра – а дело зимнее – просидел у фонаря на тумбе, не заметив, как прошла ночь. Об актере, некрасивом и странном, очень тогда известном. Сцена, как мимо него проезжает с другим его возлюбленная. Никаких жестов. Он глядит ей вслед. Абсолютное молчание, непередаваемая игра лица. Роняет изо рта папиросу и вдруг тихо начинает петь. С ним боялись играть: в такую минуту следующий шаг был – убить первого попавшегося. Перевоплощался в роль.
О том, как итальянцы молятся в церкви:
– Он с ней говорит, с Мадонной. Говорит, понимаете ли?