Я рассматриваю альбом, фотографии, где Сесиль во всех видах – дома, в саду, со всеми своими живыми и игрушечными друзьями – зверями. По блеску карточек разбросаны темные кудри Сесиль, ее пышные банты, ее плюшевый гигантский медведь, и чем дальше я листаю, тем она худее и выше, тем таинственнее становится лицо девочки, в котором таятся и Галя, и Элюар, смесь двух наций. У нее круглое – худеет – личико, темные глаза.
Скоро приедет домой Поль Элюар.
Элюар – коммунист.
– Он очень много работает, – говорит Галя, – я много бываю одна или с Сесиль. И знаешь, я устаю: у меня в саду столько роз – я тебе нарву букет, увидишь какие! С ними очень много возни. Все сама поливаю.
Я слушаю, смотрю вокруг – их комнаты похожи на музей: Элюар – страстный коллекционер редкостей. Остались в памяти деревянные и каменные скульптуры: идолы, божки, статуэтка Будды да прозрачная, как хрусталь, лошадка, но о ней впереди. Я вживаюсь в эту незнакомую, через Галю уже близкую, жизнь, которую я, так случайно встретив, правом двадцатилетней дружбы, завтра, может быть, навсегда покину, стараюсь понять новую, когда-то знакомую Галину жизнь. Элюар – мне через Галю уже родной, я о нем столько и так давно слышала, и он не может обмануть моих ожиданий.
И вот он входит. Ниже ростом и не те волосы – светлей, но чем-то очень сходный с Маяковским. Пронзительный взгляд – ума и печали.
Улыбка. Рукопожатие. И с первых минут – разговор, как с родным. Точно годы друг друга знали!
Я позабыла – не удается прежняя беглость – французский язык; иногда споткнусь, потеряю – ловлю слово, но проходит час, другой, третий, слова летят назад, как птицы в гнездо, мне делается все свободнее, все веселей и родней. Галя, верно, радуется, глядя на нас, – своей, сдержанной, тонкой и гордой радостью – она у нее сейчас двоякая.
В дружественном темном, глубинном взгляде Элюара – внимательность и ума, и сердца. Он слушает мой рассказ о Марине, о Горьком. Заинтересованный и ею и им, он ловит мои слова о них, как ловил обитателей своей коллекции редкостей, которой он населил дом.
– Ваша страна в самом деле удивительна, – сказал он мне среди нашего – без малого сутки длившегося – разговора, – я никогда не мог с
Он показал мне свою коллекцию. Я похвалила светившуюся, хрусталящуюся лошадку Он протянул ее мне.
Напрасно я, смутясь, отнекивалась, говорила ему, что это – обычай восточный, не западный, что я себе не прощу, что похвалила неосторожно… Он настоял.
Галя нарвала восхитительный букет разноцветных роз, благоухающих, горевших каплями влаги. «Мы тебя отвезем на вокзал на нашей “
Мур уже выздоравливал, Аля еще болела.
Из Сорренто – молчание, нет визы для въезда в Италию.
На мое дорожное, в Турине собственноручно сданное на почте, письмо я тоже не имела ответа.
В свете этих тревог, неизвестности о ближайшем будущем (может быть, придется, ввиду наступающего конца отпуска и французской визы, ехать в СССР, не заехав в Италию, не увидев Горького…) и болезни в Маринином доме – мимолетный поход в Лувр был тревожен и краток. Серый, как помпейская лава, тяжелый, мрачный дворец впустил в свои просторные лабиринты мой спешный шаг. И я ничего не помню из Лувра, кроме Моны Лизы – Джоконды: возвращенная из своего похищения, реставрированная, она полуулыбалась, и сердце дрогнуло от ее взгляда, как дрожало и
В моих поездках в представительство я встретила Абрама Марковича Эфроса, заместителя директора Музея изящных искусств, знакомого мне еще и ранее, по Союзу писателей. Он издавна дружески относился ко мне, не раз помогал, как члену Союза, выхлопатывал мне в трудные времена пособия, старался ввести меня в штат Музея (там я с 1924 года работала внештатной). Когда опасность в доме Марины миновала, дети уже поправлялись, мы пошли по парижским музеям – он так много знал, в Париже был как дома, и мне с ним было интересно и спокойно, – тревоги стихали, сложности хлопот и ожиданий таяли, всё – на полдня, пока я была с ним, приходило в порядок, все казалось проще, ясней. Его здравый смысл, зоркий, трезвые и твердые советы – делали вдруг терпимой мою странную парижскую жизнь, мое положение птицы на ветке.
Помню этаж под крышей, где в маленьких старых комнатках мы рассматривали модели стариннейших кораблей. Пласты осеннего парижского солнца золотили полы и стены, и модель корабля делалась на миг андерсеновской в штиле солнечного луча.
Где-то пили гренадин. Было жарко, Абрам Маркович расспрашивал о Горьком, о Марине. Был синий осенний день.
Мы побывали и в музее