Эти последние минуты я еще во власти Запада. Еще мой паспорт – иностранен. Еще я – «пани». В молчанье со мной кондуктора – что-то стеклянное. Стоя у окна, я стараюсь за его плечом различить, что за окном. Слева замигали огни. Негорелое.
Тоска по родине за два с половиной месяца уже так во мне горела, что я не забуду той радости, какую я испытала, когда, на первом километре русской земли, в наш поезд вскочил русский парнишка (красноармеец с винтовкой через плечо). А за ним – чудный пес, с раскрытой радостной пастью, с ходящей на нем, как на щенке, – а был взросл! – шерстью, – как же мы обнимались с ним!
Едущих в вагоне было всего несколько человек, и проверка паспортов заняла мало времени. Узнав, что я еду от Горького, парнишка необычайно оживился. Он стал возле меня и дружески, точно товарищу в клубе:
– Ну и как? Прогрессирует в смысле развития?[115]
– И уже строже: – Когда ж он думает ехать в Советский Союз?– К весне. Он ведь болеет, от холода… Весной его юбилей – вот он и приедет, – успокоила я юную бдительность пограничника.
– Читал я его книги. Здорово пишет!
Лаконичное сие утверждение было первым приветствием юбилейным Алексею Максимовичу с родины.
Из Негорелого я дала телеграмму Борису Пастернаку Устав от заграничных поездок с сидячими узкими местами, я выпила крепкого чаю и, как только подошел поезд, влезла на верхнюю лавку, разлеглась на ее ширине и блаженно проспала весь путь.
В Москве меня встретил Пастернак.
Смотрит, глядя на человека, мимо него (через него, может быть). Поглощен не им – чем-то своим (и его в это свое вглатывая. Но можно в это «его» – и не попасть, за целый разговор). (Состояние – сна.)
Узнал! Улыбается. Смеется во всю пасть, радостную! (Как тот пограничный дружок, лохматый…) И глаза – такие же (на миг, правда, но…) преданные. Схватил чемоданы. Поставил. Обнимаемся.
В 1929 году я отдала в «Новый мир» главу из моей книги о Горьком. Но рукопись я до этого послала на прочтение – ему. За ней поехал мой семнадцатилетний сын Андрей. В то время к Горькому уже было нелегко попасть, его охраняли от лишних людей. Он болел. Но Андрея он принял тотчас и более часа с ним беседовал. Когда-нибудь Андрей, может быть, напишет об этой встрече. Рукопись вернулась без исправлений и вычеркиваний (я просила вычеркнуть то, что будет излишне).
«Я никогда не позволял себе критиковать мне посвященное. Не могу отступить от этого правила даже и в данном – Вашем – случае. Желаю Вам всего доброго.
1936 год, 18 июня. Весть: Горький умер!
Похороны Горького. Еще не дойдя до Союза писателей, я присоединилась к организации, где преподавала языки, и прошла в очереди людей по залам Дома союзов. Траурная музыка рвала душу. Черные, призрачные чехлы люстр. Цветы… Профиль Алексея Максимовича, заострившийся, похудевший. Последний покой век. Но я не могла расстаться – и я еще раз, выйдя, встав в очередь другого учреждения, прошла – чтобы увидеть еще раз…
Днем, в Доме писателей на улице Воровского, Фадеев говорил долго (я тревожилась, что мы опоздаем к выносу, – мы действительно опоздали – встретили перерезавший нам путь красный лафет с гробом уже у конца Воздвиженки). Конная милиция сомкнулась вокруг шеренги писателей, отделяя нас от беспорядочной толпы. А затем черный дым из трубы крематория.
В 1961 году в Архиве Горького, работая над перепиской, я нашла фотокопию письма ко мне Горького, неотосланного. Это единственное сохранившееся из писем ко мне Горького.