С ней он был и в Голицыне в комнатке в доме Лисициной с одной курсовкой на двоих. С нею он оказался и в эвакуации – она отстояла его от отдельной отправки с писательскими детьми-подростками.
Рядом с этим все вопросы о внешнем устройстве были второстепенны.
Многие, Марину не знавшие, утверждали, что Марине было отказано в месте судомойки в столовой писателей в Чистополе, и что это послужило толчком к концу
– А я буду мыть посуду – И, взяв лист бумаги, тут же написала: «Прошу принять меня в судомойки. – Марина Цветаева» – и отдала ее Вере Васильевне. Почему эта записка и сохранилась в архиве В.В. Смирновой. (Та же В.В. Смирнова сообщила Марине, что прописка ей разрешена.)
Никакой столовой еще не было.
Марина руки не опускала. «Если не устроюсь в Чистополе, – сказала Марина, вернувшись из Чистополя, хозяйке дома, Анастасии Ивановне Бродельщиковой, – поеду в совхоз, там поищу работу!»
Эти слова были ею сказаны почти вплотную к концу.
Что же случилось? Последним решающим толчком была угроза Мура, крикнувшего ей в отчаянии:
«Ну, кого-нибудь из нас
В этот час и остановилась жизнь.
«Меня!» – ухнуло в ней.
Его смерть! Единственная соперница! Ее одной она испугалась, как вчера хотела для прокорма сына ехать за город, так сегодня прозвучало его: «За предел! Туда! Насовсем!» Дать свободу – единственное, чего он хотел!
В отчаянном крике сына матери открылась его правда: «вместе» их – кончилось! Она уже не нужна ему! Она ему
Все связи с жизнью были порваны. Стихов она уже не писала – да и они бы ничего не значили рядом со страхом за Мура. Еще один страх снедал ее: если война не скоро кончится, Мура возьмут на войну.
Да, мысль о самоубийстве шла с ней давно, и она об этом писала. Но между мыслью и поступком – огромное расстояние.
В 1940 году она запишет: «
Годы Марина примерялась взглядом к крюкам на потолке, но пришел час, когда надо было не думать, а действовать – и хватило гвоздя.
Я вижу, как в тот час все стало вдруг просто: скорее – уйти… Перебежать ему путь к смерти! Только это, это одно.
Все сложности жизни кончились. Ни войны, ни стихов, ни отверженности, ни одиночества. Решенность. Неизбежность только
Перо не дрожит в руке. Марина пишет Асееву. У Асеева есть жена. Есть сестра жены, «Берите его и растите как своего. Он достоин».
Мать подписывает дарственную. Свою последнюю драгоценность. А он им не нужен. С людьми – мир. Пишет прощальные строки сыну. «Прости меня. Безумно тебя люблю, но дальше было бы хуже». О муже и дочери. «Если ты когда-нибудь их увидишь, скажи им, что я любила их до последней минуты».
Третье письмо: «Дорогие Сережа и Аля, простите мне причиняемое вам горе, но…»
– Дальше этого письма не читал никто, – сказала мне Елизавета Яковлевна Эфрон. – Мур увез его с собой, для них.
С 1911 года, когда Сережа ей рассказал о смерти брата и матери, она несла в себе память об этих двоих, ему – значит, ей – самых родных! Не семнадцатый год был брату Сережи, а всего четырнадцать лет, когда он повесился. В ту же ночь мать повторила поступок сына. Исполни Мур свою угрозу – Марина сделала бы то же. Но Марина была много счастливее той матери, счастливее на целую жизнь! Уходя, как та мать, она уходила бесконечно иначе: сохранив сыну жизнь!..
Скажут: «Брошенные в пылу ссоры слова мальчишки дико было принять всерьез!»
Что были бы Марине – прозвучи они ей
…Меньше всего я возлагаю вину за смерть Марины на Мура: если бы это было так, я бы не переписывалась с ним (это все, что я тогда, в моем положении, могла делать) – не ждала бы так встречи с ним: я слишком отчетливо понимала жгучий узел, связавший их двух! И можно ли обвинить человека в шестнадцать лет за слепую страсть поступков и слов?!