Я совершенно не помню всех подробностей моего поступления в консерваторию. Ко мне отнеслись очень хорошо, и я был принят к тому же профессору Беггрову, у которого учился брат Лев. В Петербургской консерватории профессор мог иметь старший и младший классы. Можно сказать, мне повезло: Беггров, по натуре мягкий и деликатный, был превосходным учителем. Он, видимо, любил педагогическую деятельность и занимался охотно и подолгу. Принадлежа к художественной семье, он тонко чувствовал искусство, и заниматься с ним было для меня счастьем. Совершенно не подготовленный предыдущими занятиями к систематической работе, я тем не менее старался изо всех сил угодить ему, и мы очень скоро как — то поняли друг друга. И я у него действительно успевал. Помню, что к концу второго года ученья он дал мне уже концерт Бетховена, ор. 15‑й с каденцией Рейнеке, и я очень недурно играл первую часть. Одновременно я посещал научные классы, и класс сольфеджио, и теории, в которых преподавателем был знаменитый А. И. Рубец. Комичная фигура типичного малоросса, человек ангельской доброты, Александр Иванович был нами всеми любим. Сколько он нашел талантов в своем Стародубе, откуда он был родом! Всех он на свой счет определял в консерваторию и заботился о них как о родных детях. О нем существует очень доброе воспоминание. Не могу сказать, чтобы мы очень слушались и чтобы теория усваивалась.
В научных классах я впервые попал в общество сверстников, мальчиков и девочек. Это совместное обучение развивало в нас рыцарские чувства. Все увлечения этого времени носили детский и невинный характер. Из всех учителей по научным предметах самое глубокое и теплое воспоминание осталось у меня об учителе словесности Петрове. Это был типичный представитель честного педагога, который даже в консерватории добивался отличных результатов. Суровый и добрый в одно и то же время, он был до щепетильности справедлив. У него не было любимцев, и он с одинаковой легкостью ставил пять последнему ученику и ноль первому, если они этого заслуживали. Своим предметом он нас чрезвычайно заинтересовывал, и многие из нас читали то, что он указывал. Домашние и классные сочинения должны были быть выполнены. За неподачу домашнего сочинения без уважительной причины получался ноль. За отсутствие на классном — то же самое. Редко кто пропускал у него: сначала потому, что боялись, потом потому, что уважали его. Он начал преподавать нам с третьего класса и сразу оказался полной противоположностью русскому учителю Григорьеву, который вследствие болезни был весьма раздражителен и часто весьма несправедлив. Я считаю, что многим в своем развитии обязан Петрову. Он возбуждал интерес к русской литературе. осторожно и бережно развивая вкус к лучшему в ней. Помню я однажды такой урок: он предложил всему классу выбрать какое угодно стихотворение и, выучив его наизусть, показать как его понимаешь, т. е. музыкально и со смыслом его продекламировать. Меня это очень занимало, и я очень усердно готовился к уроку. Выбрав не более не менее как монолог Бориса Годунова “Шестой уж год я царствую спокойно”[127]
, много волнений перенес я в тот день. Петров начал вызывать сначала девочек и тут же каждой ставил отметку. Долго чтение оценивалось единицей и двойкой, очень мало тройкой, и только одна удостоилась четверки. С мальчиками дело обстояло не лучше. Я по алфавиту был последним. До меня оценка все была невысокой, только передо мной товарищ и приятель мой Пешкау получил четверку. Очередь дошла до меня. Страшно волнуясь, я начал прерывающимся голосом свой монолог. Постепенно воодушевляясь, я в том месте, где Годунов говорит, что “молва лукаво нарекает виновником дочернего вдовства меня, меня, несчастного отца”, стал ударять себя в грудь и закончил монолог с большим подъемом. Наступила томительная пауза, после которой послышался голос Петрова: “Что же, поставим пять”. Какое — то совершенно особенное чувство глубокого удовлетворения охватило меня. Тут дело было не в пятерке, а в признании за мной способности понять и исполнить поэтическое произведение, да еще такого поэта, как Пушкин. Я долго не мог успокоиться. И мне все казалось, что какие — то новые горизонты раскрылись передо мной, тем более что в это время в моей душе происходил перелом: литература и поэзия привлекали мое вни мание не менее, а даже более музыки. Причина заключалась в том, что я попал в другие руки по музыке, и она постепенно теряла для меня свое обаяние, а окружающая жизнь, с которой мне пришлось близко познакомиться, громко кричала о бесполезности искусства и ненужности его и т. д. Нигилизм был тогда в полной силе. Мне казалось, что