Путешествие в лодке с Колей, его братом Ваней и приехавшим к нему другом, маленьким, горбатым музыкантом, было довольно томительно. Ваня рассказывал о своем путешествии в Архангельскую губернию, предпринятом с этнографическими целями, а маленький горбун вставлял иногда грязноватые, невинные и несмешные остроты, которым необходимо было из вежливости смеяться. Коля, остановив лодку, пробовал будить береговое эхо. Он кричал:
— А у вас министры были?
Эхо отвечало:
— Были.
Так длилось долго, и разговор с «бессонной нимфой Пенея»[69]
кончался вопросом:— Ждете снова на весну их?
Эхо отвечало:
— Ну, их!
Тогда все лодки заливались довольным смехом. Сам Коля отталкивал меня грубоватой самоуверенностью и нескрываемым презрением к моим интересам. У него завелись новые товарищи, все евреи и социалисты, занимавшиеся естественными науками, Писаревым и Добролюбовым. Коля ими увлекался, и хотя он этого не высказывал прямо, но я видел, что он, мысленно сравнивая меня с этими гимназистами, находит меня вялым, пустоватым и безжизненным. Но, несмотря на это, он любил меня глубоко и очень мечтал о моем сближении с их гимназическим кружком.
Вечером я сел в пролетку и оставил Пушкино. Коля несколько верст провожал меня на велосипеде. Стемнело. Нашла гроза, и пришлось поднять верх пролетки. Дорога шла густыми еловыми лесами, постоянно озаряемыми молнией. Часов около десяти мы въехали в старую березовую аллею, в конце которой мелькал огонек. Гроза прошла, и тетя Соня ждала меня с ужином на балкончике маленького флигеля. С тетей Соней проживала ее двоюродная сестра, тетя Лена, одинокая старушка, впавшая в полную нищету и нашедшая последний приют в Трубицыне. Об этой старушке будет речь впереди. Пока замечу только, что она была совсем маленькая. Головка у нее была круглая и розовая и непрерывно тряслась, несколько склоняясь набок, — последствие перенесенного удара. Нос, рот и глаза — все было у нее кругленькое. В глазах выражалась бесконечная кротость и терпение.
Две старушки ютились во флигеле, а большой старинный дом стоял совершенно пустой. Мне постлали в нем постель, и я очутился один со свечой в обстановке XVIII века. Много потом я живал в этом доме, который казался весь полон тенями прошлого. По стенам висели картины голландской школы и два херувима Рафаэля. В старинных шкафах виднелись коричневые корешки Дидро. Бабушка моя вырастала в обществе Баратынских, Дельвигов, Тютчевых, хранила их письма, автографы стихов и портреты.
Я блаженно уснул на большом зеленом канапе, убаюканный лепетом XVIII века. Утром выбежал в сад, сбежал к маленькой студеной реке. Полюбовался многовековой сосной, главным украшением сада. Добрые старушки закармливали меня на убой: хлеб был жирный и сладкий, как кулич, к чаю подавались варенья всех сортов.
У тети Сони я впервые попал в обстановку настоящего имения, с коровами, овцами и работниками. Ведь Дедово было давно уже не имением, а загородной виллой. Здесь все было другое, начиная с окружающей природы. В Дедове — ровные болота, нежные березовые леса, голубые пруды и море цветов. В Трубицыне — более холмисто, леса еловые, величественные и угрюмые, небольшая река, берега которой в некоторых местах заросли чащами, напоминающими тропическую заросль. Здесь прошлое встает властнее, чем в Дедове. Заехав к тете Соне, можно совсем забыть свое время и почувствовать себя современником Жуковского. Я несколько дней наслаждался у тети Сони, но пора было ехать домой. Ведь это было мое первое самостоятельное путешествие, и мать обо мне беспокоилась.
В начале августа приехала Эльза со своей старшей сестрой Юлей. Если даже в Эльзе подозрительный юдофоб Бугаев заподозрил еврейку, то в Юле эти черты были выражены с полной ясностью. Она мне в первые минуты не понравилась: она была горбоноса и трещала еще больше, чем Эльза.
Стояли мокрые августовские дни, в цветниках цвели флоксы, в роще уже падали желтые листья. Эльза и Юля жили во флигеле Марконетов. Мы собирались там каждый вечер, дядя Витя, тетя Вера, дядя Коля, Маруся и я. Барышни пели песни, мы играли в фанты, в шарады. С Юлей приключилась какая-то болезнь, и она не могла выходить. У меня развивалась к ней особая нежность и преданность. Через неделю я уже решил, что люблю ее на всю жизнь и после ее замужества заведу с ней длительный и неврастенический роман. Отец мой весьма косился на вечера в доме Марконетов. Он был недоволен мной, а особенно возмущал его дядя Витя, который распустился и отечески поцеловал Эльзу прямо в губы.
Дядя Коля имел такой исстрадавшийся вид, что, казалось, каждый мускул его красного лица насыщен страданием. Когда Юля и Эльза пели грустную песню:
Сердце так и прыгает,
Все грущу, грущу… —
он нетерпеливо чиркал спичкой и, зажигая сотую папиросу, восклицал:
— Барышни, нельзя ли что-нибудь повеселее! Что за тоска!