Родители косились на мои связи с прачечной, и не без причины. Каждую ночь, когда Иван Александрович мирно спал в своем Пуговичном переулке, прачечную осаждали те, кого Гораций называл «юноши буйные, плющом увитые». А мы с Марусей и с молодыми горничными, окутавшись в белые простыни, также по ночам осаждали прачечную, прикидываясь привидениями, а Надежда разражалась истериками и кричала: «Я женщина нервная!» Главным героем и кухни, и прачечной обыкновенно бывал мужик дяди Саши Марконета, обязанностью которого было катать больного по окрестным полям.
У Маруси собирались гости: приходили девочки Величкины, из Надовражного, дочери старой вдовы-дьячихи, и мы вместе с горничными водили хороводы и пели русские песни. Отцу моему не нравилось, что я много пребываю среди девчонок, и он извлекал меня из этих хороводов жесткой и властной рукой. Когда я просился идти со всей этой компанией смотреть деревенскую свадьбу или девичник, мне решительно запретили. Но дома было слишком серьезно: отец всегда за книгами, мать за мольбертом; а там, в маленьком доме дяди Вити, заглушенном старыми ивами, где в комнатах пахнет отсырелым деревом, всегда весело: тетя Вера, веселая и молодая, которой душно среди священных традиций Дедова, среди постоянных отвлеченных разговоров о литературе и искусстве, толстый дядя Витя, окруженный голубями и канарейками.
Да, еще течет по-прежнему жизнь в Дедове. Дядя Саша на костылях выписывает все новые фотографические аппараты, устраивает темную комнату, где пахнет «проявлением» и «закреплением». Там они с тетей Верой плещут фотографии. Вся усадьба увлекается фотографией: снимают, снимают, снимают. Постоянно звенит колокольчик, и подкатывает красный, быстрый, легкий на ходу дядя Коля. Он живет с семьей на даче, верстах в двадцати от Дедова. Утром он пьет чай на марконетовском балконе, под густо-синим небом, на котором ни облачка: вынимает из кармана «письмецо» ко мне от своей дочери Лели, которую я обожаю: это девочка много старше меня, лет двенадцати, резвая, румяная, с немного китайскими карими глазами. Она мне пишет, что они там объедаются вишнями. Дядя Коля, накинув на плечо ремень, с ящиком для красок, по утрам убегает на пруд и рисует голубую воду, легкий туман, прибрежные ивы… Жена его редко бывает в Дедове, иногда она приезжает на один день с детьми. Миша только что окончил гимназию и поступает на филологический факультет, факультет, глубоко презираемый и дядей Колей, и дядей Витей.
Да, еще течет по-прежнему жизнь в Дедове. Но когда бабушка сидит одна в своей прохладной гостиной, белая Венера по-прежнему улыбается с камина, в хрустальной вазе белеют водяные лилии, а ветер шумит и шумит в липах, что это подкрадывается? Чья это поступь слышна на дорожках, благоухающих розами и жасмином? Лучше не думать: лицо его слишком страшно…
Все жители Дедова рассыпались по своим домам. Мой отец в чесунче все копает заступом за нашим домом, расширяя и расширяя цветники, а в его кабинете растут бесконечные тома по истории христианства; моя мать, в тени высокого зонтика, сидит перед мольбертом; дядя Витя, запрокинув голову и опершись на шест, смотрит, как кувыркаются в небе его белые голуби; тетя Вера в тени читает модный роман Сенкевича «Без догмата»[240]
; дядя Саша на балконе устраивает экстренное угощение. между завтраком и обедом; между тем тени удлиняются, и синева уже не так ярка над черными елями. Едва заметно дохнуло свежестью из сумрака аллеи. Время идти купаться. Пруд так и манит к себе, высверкивая из-за елей, и сонно, и лениво трещат лягушки.Однажды дядя Коля предложил всем поехать на лошадях к нему на дачу, за двадцать верст, и к ночи вернуться обратно. Решили запрячь нашу старую линейку[241]
, где могли поместиться дядя Коля, дядя Витя, тетя Вера, Маруся и я. В день отъезда я рано встал: приятное ожидание не давало спать. Двор был еще в тенях; на балконе тетя Саша готовила нам ранний чай. Дядя Коля не терял времени и быстро дописывал этюд, сидя под деревом. Каретный сарай был раскрыт:'Григорий вытаскивал громадную линейку, сбруи и хомуты валялись на траве.Выехали мы рано, но скоро начался зной. Дядя Коля по обыкновению острил и веселил компанию, рассказывая о похождениях своего Миши в Харьковской губернии, куда он уезжал веселиться после экзаменов зрелости, к своему дяде Сергею Федоровичу Морошкину. Известно, что лето между гимназией и университетом бывает особенно веселым. И хотя Миша был ученым и поэтом и еще гимназистом успел написать и напечатать драму из героической жизни под названием «Дионисий младший, тиран Сиракузский»[242]
, но, как все отвлеченные молодые люди, он напускал на себя легкомыслие, особенно много рассказывая о том, как он объедался галушками в Малороссии, о какой-то даме, подарившей ему веер. Под одним его стихотворением стоял эпиграф «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо»[243]. С отцом своим и дядей Витей он совсем не говорил о серьезных предметах; «отцы» презирали филологию, а Миша презирал «отцов».