В Дедове бои принимали другой характер. Мы делились на две партии: с одной стороны — Маруся и Егор, с другой — я и Арсеня. Разделение это было чудовищно несправедливо и предрешало исход борьбы. С одной стороны, парень Егор с взрослой Марусей, оба умные и хитрые, с другой — два маленьких простофили, Арсений и я. Оружие было великолепно. Оно изготовлялось Егором и Арсением под моим наблюдением, и я старался, чтобы налицо был весь гомеровский арсенал: копья, пики, дротики, причем «копье» чем-то отличалось от «пики». Бои обыкновенно назначались на заходе солнца, на поляне перед сараем. Вот свежеет, за елками небо покраснело, и я чувствую подступающий под горло восторг: «Сейчас бой, бой». Мы распределяем оружие кучами перед сараем. Берем поровну, каждая сторона. Но как плачевен для нас исход боя. Маруся даже почти не участвует в бою, а как принцесса управляет Егором, насмешливо улыбаясь, а Егор упирает мне в грудь свое копье, вытягивая мое копье другой рукой. То же он проделывает с Арсеней, и через пять минут у нас не остается ни одного копья, ни одной пики. Враги складывают свою военную добычу в сарае, а Маруся угощает своего полководца печеным яблоком.
Иногда дядя Саша устраивал бега кругом большого цветника роз и жасминов. После обеда он садился на балконе в своем кресле на колесах и расставлял блюдечки с конфетами — награду для состязающихся в беге. Егора ставили сзади, меня впереди, и мы пускались бежать. И, конечно, впереди всех приходил к столбу гордый и победоносный Егор, а дядя Саша встречал его гиканьем и угощал конфетами.
Между мной и Марусей развилось некоторое соперничество. Я любил Пушкина, Маруся — Лермонтова[236]
. Помню, первые стихи Лермонтова зачаровали меня какой-то воздушностью и остротой, но у нас в семье любить Лермонтова считалось признаком дурного вкуса, и я не давал себе им увлекаться. Маруся была чутка к поэзии, первая научила меня рифмам и в Италию посылала мне нежные стихи, которые начинались:Маруся, как старшая, во всем шла впереди меня, я быстро нагонял, и тут начиналось соперничество. Маруся разбила у себя за домиком цветники и назвала это место «раем». Не желая отставать, я заявил, что устрою около своего дома «ад». Маруся хоронила под своей плакучей ивой мертвых жуков, кротов и птиц. Я устроил под своими дубами огромное кладбище, которое росло с каждым днем. По утрам я отправлялся на охоту за покойниками, производил обряд погребения и кадил, зажигая зловонные свечи из далматского порошка, употреблявшиеся против комаров. Когда удавалось найти птицу или крота, я ликовал: когда долго не было никаких трупов, я с горя бил комаров, наполнял ими спичечную коробку и хоронил в общей могиле.
По воскресеньям мы ездили иногда к обедне в соседнее село Надовражное, и я очень полюбил сырой прохладный храм с бледно-голубыми сводами и редкими, мерцающими серебром иконами. Полюбил я и среброкудрого отца Иоакима, с прямым красным носом и голубыми глазами. У нас его недолюбливали, и к тому была уважительная причина. Отец Иоаким пил запоем, в таких случаях не служил литургии даже по воскресеньям и праздничным дням. Это был человек глубокой веры, всегда горько плакавший при совершении литургии, но при этом грубоватый и корыстный. Бедный молодой дьячок, человек робкий, бледно-палевый и безбровый, был совсем им запуган. Дьячок только что женился на молодой красавице: дьячиха ходила к моей матери, писавшей с нее портрет, и горько жаловалась на жестокость отца Иоакима. У меня создалось об этом столь преувеличенное представление, что, когда дочки священника на вопрос: «Когда бывает обедня?» — отвечали: «Папаша