Тёрка обижался, проворно начинал свертывать свою бороду, прятал ее в мешок и, ворча себе под нос: «Над Божьим даром смеяться грех, барышни!» — уходил домой.
Вообще семейство Шепотковых жило смирно и тихо. Евсей Евсеич писал свои картины, двери в его мастерскую были на ключе, и в переднюю, и в гостиную. Марфа Ивакиевна все сидела у себя, принимала — если была здорова, и лежала и терлась, если была больна.
По воскресеньям день проходил шумнее обыкновенного. Дети были целый день дома, к ним собирались приятельницы.
Девочки, обыкновенно, делились на партии: на партию скромных и ученых и на партию ленивиц и сорвиголов.
Каюсь, — я по первому и по второму качеству вся как есть принадлежала к последней партии, или лучше сказать к шайке чуть не разбойниц. Резвая Клёпинька была во всем со мной заодно.
Скромная и умная сестра моя Пашенька была главой партии ученых дев. К ней душой и сердцем пристала тихая и болезненная Агофоклеичка.
Партия ученых с утра, обыкновенно, была занята чтением, переводами или сушеньем растений и цветов в одном из толстейших лексиконов.
Мы, то есть сорвиголовы, — pas si bête[245]
, по воскресеньям обходили все мудрости земные сторонкой, чуть не за версту. И в неделю-то они нам довольно солили, чтоб еще трогать их в благословенный, Богом данный нам праздник. Нет, у нас были занятия поувлекательнее лексикона, цветов и травы…В гостиной стояла деревянная гора, работы деревенских столяров Евсея Евсеича. Много, много повисло на ней, голубушке, полотнищ от наших ситцевых платьиц!
Еще у Евсея Евсеича был ученик, глухонемой немец. Вот уж это не лексикону чета. Рисует он, бедный, бывало, смирнехонько какую-нибудь гипсовую Венеру. А мы все его облепим со всех сторон, отымем у него карандаш и напишем ему на Венере: «Спойте нам что-нибудь — вы так прелестно поете».
Заблистают, бывало, глаза у немца, весь он процветет как солнышко, улыбнется, сделает нам ручкой… спрячет свою исписанную Венеру в папку и торжественно пойдёт к фортепьяно.
Возьмет он первый попавшийся ему французский кадриль, поставит его перед собой, ударит в клавиши и заревет… Да что я говорю — заревет: зарычит, как лев в пустыне. С первым аккордом и рычанием мы все — где кто стоял, так на пол и попадаем, умирая со смеху. Одна только Клёпинька серьезная стоит и то и дело пишет на нотах карандашом:
— Громче! громче! мы ничего не слышим…
Немой кивает головой в знак согласия, надуется, посинеет и хватит так, что, бывало, в большом каменном доме генерала Матосова, что на берегу Чухонки стоял, слышно было… А нам и любо… Не понимали мы тогда, глупые, жестокие дети, что у бедного немца могла от натуги жила лопнуть. Или еще милое было у нас занятье… Надоест, бывало, гора и глухонемой немец, а Клёпинька тут как тут, с предложением:
— Знаете ли что? У меня есть сусальное золото… Вызолотим Машку, дадим ей грош и пошлем ее в лавочку за пряником. Она побежит, а мы посмотрим с балкона. Все на улице будут останавливаться, удивляться… Ах, как это будет мило!.. Хотите?
— Давайте, давайте! — закричим, бывало, все в один голос.
Клёпинька тотчас же слетает в кухню и приведет за руку трехлетнюю толстенькую, хорошенькую Машку, дочь судомойки.
— Машка! Хочешь быть золотой? — спросит Клёпинька.
—
— Ну, так давай мы тебя вызолотим, — говорит Клёпинька, проворно снимая с девочки сарафанчик и рубашку.
—
И начинается золоченье. Боже, сколько хлопот, сколько стараний! Мочат Машку водой, — золото не пристает, мочат Машку квасом — золото все не пристает. Наконец, я подаю голос:
— С черным пивом пристанет! — Является и пиво; дело идет успешно. Со всех сторон, в несколько рук прихлопываем мы на вымазанную пивом Машку хлопчатой бумагой листки сусального золота.
Наконец труд увенчан полным успехом. Машка, золотая с головы до ног и самодовольно хлопая золотыми ручонками по золотому брюху, приговаривает:
— Балинька!
— Золотая, золотая… На грош, беги в лавочку: тебе дадут пряник, большой, сладкий… — говорит Клёпинька.
—
О радость! Машка, шлепая золотыми ножками, бежит по тротуару, держа кверху в ручонке грош. Народ останавливается, дивится… Успех полный. Мы все счастливы донельзя.
Где же все большие? — спросите вы. Всех девочек обыкновенно провожали нянюшки, препоручали их Марфе Ивакиевне и отправлялись домой, а если и оставались, то сидели в девичьей и пили кофе с горничными Марфы Ивакиевны. У нас у всех были, правда, и гувернантки, но для них, как и для нас, воскресенье было день свободный, и они с раннего утра отправлялись к родным.
А где же Марфа Ивакиевна? — спросите вы.