Я спрыгивала с колен Крылова и с ревом убегала домой. Оба они с Булгариным умирали со смеха… И ведь не раз и не два они со мною это делали, а всякий раз, как приедут на Черную речку. Добрая Варвара Даниловна Греч положила конец этому издеванью надо мною только тем, что в угоду Крылову сшила мне русскую рубашонку и штанишки, и как только он приезжал, меня выводили к нему «мальчиком».
Теперь, в противоположность неряшливости Ивана Андреевича, надо рассказать о щепетильной аккуратности Гнедича: он был весь чист, как стеклышко. Платье на нем, казалось, сейчас от портного; рубашка и батистовое жабо блестели, как серебро. Руки у него были холеные, полные, белые, но зато лицо, ах ты Господи, что это было за лицо: мало того что от страшной оспы у него вытек один глаз и на месте его осталась красная слезящаяся яма… Нет, у него еще по всему лицу, по всем направлениям, перекрещивались какие-то толстые, мертвенного цвета нитки из тела (точно такие, как бывают на опаре из теста)… Ну, просто страсть смотреть! И не мудрено, что он, бедный, всю свою шею вплоть до затылка густо, густо обматывал складками огромного кисейного галстука; просто спрятаться хотел от любопытных глаз, несчастный человек… А какой он был добрый, ласковый; какой при разговоре голос у него был мягкий, приятный! Но зато, как начнет, бывало, читать вслух свою «Илиаду», откуда у него что возьмется! то затянет, то завоет, то как лев зарычит, хоть вон беги… Мода, говорят, тогда такая была. Помню я, как мой отец всегда злился и из себя выходил от этой ненатуральной декламации.
Вспомнилось мне теперь кстати о Гнедиче, как он раз своею декламациею кровно огорчил папеньку в день его именин. Этот казус случился, когда сестре Лизе было уже лет пятнадцать; училась она прекрасно; как все девицы в эти годы, очень любила стихи и хорошо читала их. Вот маменьке и пришло в голову сделать отцу на именины сюрприз: заставить Лизаньку разучить какую-нибудь небольшую театральную сценку только в два действующих лица и чтобы она сыграла ее имениннику. Надо было все это устроить тайно от отца, и маменька попросила Николая Ивановича помочь ей в этом деле. Он взялся с великою радостью. Выбрал сцену из «Эдипа в Афинах» Озеровского перевода, назначил Лизе быть Антигоной, а роль слепого Эдипа дал дяде Константину Петровичу. Считки и репетиции делались тайно у бабушки наверху; Гнедич никого туда не пускал и один там дрессировал по-своему Эдипа и Антигону. Кулисы кое-какие дома были, а костюмы сшила маменька. Пришел день именин; вечером отца взяли под руки, свели в залу и торжественно посадили в кресло. Тетка Мария Федоровна ударила по клавишам нашего фортепиано, занавес раздернули на обе стороны и открыли зрителям на авансцене очень натурально сделанный из картона камень. Еще послышался какой-то веселенький «ритурнель»[60]
, и Антигона вывела на подмостки слепого отца. Надо сказать, что дядя Константин Петрович для пущей вероятности того, что он слеп, еще за кулисами крепко зажмурил глаза и шел за Лизанькой, точно, не видя ни зги… Антигона выступала мерным трагическим шагом… Эдип, не зная, куда его ведут, семенил ногами, путался и спотыкался в своем сером коленкоровом рубище…Ему надо было начинать. Он растерялся, засуетился, заторопился и без всякой декламации, глотая слова, выпалил сразу:
Ему в ответ (совсем не по-Лизанькину) затянула, застонала с драматической икотой Антигона:
Отца всего передернуло… Его ли это Лизанька? Эдип опять засуетился и неизвестно зачем прокричал страшным голосом:
И с этими словами, не открывая глаз и вообразив, что садится на камень, рухнулся всем телом мимо него и растянулся во весь рост на полу.
По залу пронесся взрыв хохота… Лизанька заплакала… Отец вспыхнул, как зарево, но из приличия усидел на месте…
Я думаю, что этого маленького образчика довольно, чтобы понять, какие муки вынес вспыльчивый отец во время этого злосчастного представления…
Наконец, занавес задернули, мучение кончилось, отец смог встать. Его сейчас же со всех сторон окружили гости и закидали вопросами.
— Ничего не понимаю! — отвечал он. — Что сделалось с Лизой? Она обыкновенно так хорошо, так толково читает, а сегодня я ее не узнаю! Какой это дурак ее изуродовал, научил этой неестественной дикции?..
Гнедич стоял тут же. Не могу сказать, как он проглотил эту пилюлю; знаю только, что папенька, узнав, что Лизаньку учил Николай Иванович, очень сожалел о том, что у него сгоряча сорвалось с языка такое грубое слово… тем более потому, что Гнедича он любил как литератора и глубоко уважал как человека.