Все, что я узнавал из книжек, разумеется, действовало на мое воображение. Наслушавшись русских сказок про всех этих царевичей и королевичей, храбрых витязей и красавиц «с ясным месяцем на челе», как мне самому хотелось стать таким же храбрым витязем и совершать подвиги! Вообще я в детстве думал всегда о геройстве и рыцарстве, быть трусом мне казалось ужасным позором, и мое имя, Мстислав, мне нравилось, как имя храброго и удалого князя[66]. Папа очень искусно мне склеил из картона латы и остроконечный шишак с назатыльником и наушниками, сделал алебарду и деревянный меч — все это было оклеено серебряной и золотой бумагой, — и, качаясь на своей лошадке со свирепой мордой, я был полон отваги. В этих доспехах папа меня снял у фотографа (помню длинную процедуру тогдашнего фотографирования, зеленое сукно, которым накрывал фотограф свой аппарат, и холодное прикосновение к затылку особого ухвата, который держал голову в неподвижности). Раз, играя сам с собой (то, что названо «театр для себя»), я представлял себя геройски убитым на поле брани, улегся в темной зале около аквариума и позвал отца посмотреть, как я лежу (вероятно, я тогда видел картину Васнецова «Поле битвы»[67]). Мне самому было очень жалко себя, и [я] был горд своей геройской смертью, но папа пощекотал меня, и я воскрес, как от «живой» и «мертвой» воды в русских сказках.
Кем я буду большим, я еще не решил, но всегда хотелось быть особенным, не таким, как все. Откуда это? Я не мог еще сравнивать, но что-то мне говорило, что и мой папа, и мама не такие, как все. Раз отец меня спросил: «Кем же ты хочешь быть?» Я сказал: «Ученым», а потом, подумав, — «Путешественником» (последним я до известной степени и стал…). Мечты о далеких краях были уже моими самыми ранними детскими мечтаниями. Не стать ли мне моряком? Об этом, когда я стал старше, мы даже поговорили с папой серьезно. Но отец мечтал сделать из меня раньше всего образованного человека, «европейца», как он говорил, и мечтал, что я непременно пойду в университет (он сам, будучи молодым офицером, посещал Петербургский университет в 1860-х годах, пока это не запретили офицерству). «А потом, — говорил отец, — ты сам выберешь себе дорогу».
Об университете тоже часто мне говорил мой дядя Федя, брат матери, который, по папиным словам, был «ученый», и это окружало его в моих глазах особым ореолом (вот почему и я хотел стать ученым). О том, чтобы стать художником, как-то не говорили — это само собой разумелось, так как художником я уже был, как себя помню, — с тех пор как научился держать в руке карандаш.
От моей матери я унаследовал мою музыкальность, которая, когда мне было года три, даже удивляла окружающих. Но позже, в моем петербургском детстве, она оставалась как бы под спудом, все же заглохнуть не могла, так как, благодаря двум моим дядям[68], маминым братьям, игравшим на рояле, я постоянно слышал дома музыку.
Отец сам не играл, и впоследствии он мне говорил, что музыка на него действовала настолько сильно, что он ее даже боялся, — я раз видел, как он утирал слезы в театре. У него был прекрасный слух, он часто напевал своим красивым баритоном, когда бывал в хорошем настроении, и, приезжая в Новгород, подпевал на клиросе нашей церкви[69]. Остались у меня в памяти и его аккорды из шубертовской серенады, которые он брал на рояле. Я его не спрашивал, но мне думается, что, быть может, когда-то он аккомпанировал моей маме, певшей эту чудную песнь…
Вероятно, по заочному совету мамы[70], когда мне было лет восемь, мне стала давать уроки на рояле одна бывшая ее подруга по Смольному институту, но я особых способностей не проявил. Уроки продолжались две зимы, но дали мне довольно мало. Я, впрочем, мог уже играть в четыре руки очень милые пьески (школа Kuhlau[71]), но дальше дело не пошло. С отъездом же из Петербурга[72] уроки прекратились из-за гимназии. (Возобновились мои занятия музыкой, когда я был в пятом классе: отец подарил мне виолончель, и я брал уроки довольно долго).
Моя охота и
Отец мой рисовал очень хорошо для любителя и с натуры делал отличные и точные рисунки. Я видел у него старый альбомчик, куда он зарисовывал во время путешествия в Туркестан (1869 г.) разные типы и сценки. И мне, маленькому, он часто рисовал разные фигурки и рожи.
Что было действительно замечательно — это его буквы и надписи, которые он любил рисовать в шутку на папках и обложках своих казенных бумаг. И я приглядывался, как это он делает. Тут у него была большая изобретательность, и в этих «сталактитах» и разных забавных утолщениях букв сказывалась его любовь к оригинальному.
Склонность моя к узорным буквам и шрифтам, вероятно, идет из этого источника, и в гимназические годы все мои школьные тетради бывали изукрашены надписями, довольно хитроумными.