Из дальнейшего в памяти осталось заключительное слово Бодуэна-де-Куртенэ. Вполне научно, отнюдь не издевательски прозвучало замечание академика, что в исследовании творчества таких поэтов, как футурист-скандалист, нужен не филолог, а психолог, и даже не психолог, а психиатр.
Так я и не узнал, кто такой был неизвестный одержимый стихами поэт. Может быть, потом он стал известным. А может быть, ушел в тень и на старости лет в тысячный раз надоедает детям и внукам своей наскучившей им историей о том, как он в юности писал стихи и какой успех имел, выступив вместе со знаменитыми поэтами и под председательством великого академика. Вполне возможно и то, что он давно забыл об этом эпизоде, и если вспоминает, то с насмешкой и неудовольствием, как о детской шалости.
Не знаю. Больше я никогда не видал его. Пришла война, фронт, казармы. Пришла революция. И я вспомнил неизвестного поэта только в 1920 году, когда я поселился в Доме искусств.
Дом искусств стал не случайным средоточием литературных битв тех начальных лет. Калашниковская биржа, зал которой снимался предприимчивым коммерсантом для прибыльных вечеров, отошла в прошлое. Дом искусств был создан революцией, и здесь господствовало то отношение к искусству, которое звучало в пафосе неизвестного поэта и покорило публику даже Калашниковской биржи. В художественный совет вошли люди, которые без искусства не могли существовать, искусство было воздухом, которым они дышали. Во главе совета стоял Максим Горький.
Еще продолжались бои гражданской войны. Сыпняк, голод, холод косили людей. Глядели черными глазницами разрушающиеся здания, и слово «разруха» повторялось на все лады. Город жил в боевом напряжении, но победа молодой Советской Республики была уже ясна, неудержимо росла тяга к культуре, и голодные люди шли в большой холодный зал Дома искусств, чтобы поглядеть, послушать, поучиться.
Горький выступил на первом же вечере, а в январе двадцатого года Алексей Максимович читал здесь свои знаменитые воспоминания о Толстом, в ту пору только что написанные.
«Понедельники» Дома искусств стали известны в городе. Здесь К. И. Чуковский читал свои статьи о Горьком, о Маяковском и Ахматовой, главы из книги о творчестве Некрасова, А. Ф. Кони, стряхнув с себя, как шелуху, звание сенатора и чин действительного тайного советника, взбирался, опираясь на костыли, тяжко хромая, на трибуну, чтобы рассказать о встречах с Тургеневым, Толстым, Достоевским. Здесь я познакомился с Виктором Шкловским, которому, конечно, рассказал, как и где впервые видел и слышал его. В Доме искусств он с бешеным темпераментом взрывался в своих выступлениях. Воспоминания, лекции все чаще сменялись острыми и резкими дискуссиями.
В июне двадцатого года в переполненном зале читала «Двенадцать» Блока жена поэта Любовь Дмитриевна. Несколько стихотворений прочел сам Блок. Прочел ровным и в то же время предельно выразительным голосом, и лицо его, по видимости неподвижное, почти застывшее, дышало, казалось, всеми страстями и трагедиями эпохи. Два вечера мы слушали Блока. В ноябре выступил со своими стихами Осип Мандельштам. 8 декабря Александр Грин прочел только что тогда написанные, ныне прославленные «Алые паруса».
Были и еще писательские вечера, похожие на смотр действующих в литературе сил. Были выставки художников Бенуа, Кустодиева, Добужинского, Петрова-Водкина, Рылова, Замирайло...
Идиллии в отношениях между разными писателями не было никакой. Бывали очень серьезные столкновения. Доходило и до того, что иные не подавали друг другу руки.
Иногда литературные бои принимали и весьма курьезную форму.
4 декабря петроградцы сошлись в Доме искусств на встречу с Владимиром Маяковским.
В ярко освещенном зале гремели «150 миллионов», еще не опубликованные, никому здесь не известные.
Новая поэма Маяковского была встречена бурными овациями.
А в это время группа снобов в угловой комнате устроила спиритический сеанс, этим удивительным способом выражая свой протест против революционного поэта.
Вспоминаю, как я отворил дверь в ту темную комнату, зажег свет, и возмущенные голоса повергли меня в крайнее недоумение:
— Безобразие! Кощунство! Как вы смеете! Вы вспугнули духа!..
Во втором отделении Маяковский читал свои агитстихи, и это было просто озоном после новоявленных спиритов.
По окончании вечера Маяковского чествовали в узкой компании литераторов, в маленькой комнатке. Пили чай. Больше ничего. Но было нечто более драгоценное, чем еда и вино. Были любовь и признание.
Когда я возвращался к себе, я услышал в комнате, где происходил спиритический сеанс, воркованье снобов — они читали друг другу мертвые стихи. Спорить с Маяковским в открытую они, очевидно, боялись и вот утешали друг друга похвалами и восторгами. Томно ахали какие-то приблудшие девицы.
Быт Дома искусств создавался особый, своеобразный. В громадной кухне возникали, как в клубе, ожесточенные споры на самые острые темы.