В феврале наступили недели, которые, мне кажется, были для тети Мани самым тяжелым временем. Рассудком она понимала неизбежность конца и даже шутила о том, что к девяносто двум годам привыкла к мысли, что все люди умирают. Но ей очень тяжело давалась ее растущая беспомощность, невозможность что бы то ни было изменить в своем состоянии. Не смерть ее пугала, но ее угнетало, что она не может больше жить так, как она считает нужным, что ей ничего не хочется, ничего не интересно, все в тягость, все больно и что она ничего не может сделать, чтобы это изменить. Тяготилась она и тем, что называла отсутствием «сердечной веры», отсутствием умения молиться, хотя почти весь день проводила за чтением молитв и духовных книг.
К концу февраля ее опухоль приняла страшные размеры, захватив всю правую грудь и покрывшись кровоточащими гнойниками. Вся правая рука отекла, и единственным безболезненным положением стало лежание на спине. Она уже не могла ездить в церковь по воскресеньям и потом обедать у Ценки (
В это время стали приходить письма-отзывы от тех, кто читал «Воспоминания» тети Мани. Каждый реагировал на то, что было созвучно его душе, и потому отзывы были очень разносторонние, а тетя Маня радовалась не похвалам, а главным образом реакции на воспоминания по их существу, радовалась тому, что труд ее был не напрасным.
Мне думалось, что ей будет менее тяжело, если мы будем как-нибудь пытаться ее лечить, хотя уже ясно было, что ее положение безнадежно. Тетя Маня приободрилась, мы вызвали хорошего местного врача-кожника, он еще рекомендовал другого доктора; этот доктор предложил поместить ее в больницу, чтобы сделать биоскопию и рентгеновские снимки. Тетя Маня все это проделала очень охотно и даже была разочарована, когда доктор ее выписал из больницы, сказав, что будет лечить ее химическими средствами (анализы подтвердили, что у нее рак).
Вернувшись домой, тетя Маня окончательно слегла в постель. Скоро ей стало не под силу присаживаться даже на несколько минут, так как в сидячем положении было трудно дышать.
19-го марта обе тети Мани исповедовались и причащались, а вечером тетю Маню Мейендорф соборовали. Собралась вся семья, человек пятнадцать, и так как большинство из них были членами хора, то всю службу пели. Было очень торжественно. Тетя Маня просила дать ей возможность следить за ходом службы по требнику, так как она плохо слышит, и я прикрепила требник к больничному столику, так что она лежа на спине могла читать. Только один раз на несколько минут у нее от слабости закрылись глаза. После соборования она стала гораздо спокойнее, почти все время спала, сильных болей не испытывала. Однажды она сказала двоюродной сестре Тесе Лопухиной: «Скажи всем, что я не страдаю, а все только сплю». Тетя Маня скоро так ослабела, что не могла поворачиваться, и уход за ней делался все трудней. Она замечательно кротко и терпеливо все переносила, подчиняясь во всем. Последнюю неделю вся семья принимала участие в уходе за ней и в ночных дежурствах. В понедельник 16-го апреля тетя Маня еще раз причастилась, но уже не исповедовалась, так как говорила с трудом. Она все еще думала о других и во вторник сказала Ольге Толстой: «Ах, сколько забот! Иди домой». – «Я тебе мешаю?» – спросила Ольга. Она отрицательно покачала головой.
В среду она была так слаба, что почти нельзя было понять, что она хочет сказать, но несколько раз ей еще удалось выговорить несколько слов довольно ясно. Один раз она сказала: «Теперь кто хочет со мной проститься, пускай приходит». Другой раз в еле слышных беззвучных словах еще раз выразился ее характер: «Почему ты меня все время спрашиваешь, чего я хочу?» – прошептала она. «Потому что я плохо понимаю, что ты говоришь, и мне все кажется, что тебе что-нибудь нужно». – «Когда мне что-нибудь нужно, я умею сама этого добиваться!» Это были чуть ли не последние ее связные слова. Тете Эльвете она сказала: «У меня обрывки молитв…» – и потом: «Я думаю, я все-таки верующая».