По правде сказать, раз я верила в ее неотвратимость, значит, я находила в ней, сама себе до конца не признаваясь, идеальное разрешение всех своих трудностей. Ненавидя буржуазную рутину, я тосковала по нашим вечерам в красно-черном кабинете — тогда я и не представляла, что смогу когда-нибудь покинуть родителей. Дом Легийонов — прекрасная квартира, сплошь устланная коврами, со светлой гостиной, сумрачной галереей, — уже был для меня домашним очагом; я буду читать, сидя подле Жака, я стану думать: «мы вдвоем», как когда-то шептала: «мы вчетвером»; его мать и сестра будут относиться ко мне с нежностью, мои родители смягчатся — я вновь стану всеми любимой, вновь займу свое место в обществе, вне которого чувствовала себя как в ссылке. Но я ни от чего не отрекусь; рядом с Жаком счастье никогда не будет сном; наши дни, исполненные нежности, будут идти своим чередом, но изо дня в день мы будем продолжать свои поиски, мы будем блуждать друг подле друга, никогда не теряя друг друга, наше беспокойство будет объединять нас. Я обрету спасение: с миром в душе, а не снедаемая противоречиями. Наплакавшись и натосковавшись, я в каком-то порыве сказала себе, что это единственный шанс в моей жизни. Я, точно в лихорадке, ждала начала учебного года; по пути домой, в поезде, мое сердце готово было выпрыгнуть из груди.
Когда я снова очутилась в квартире с выцветшим ковром, я точно проснулась; я была не у Жака, а у себя дома, и мне предстояло прожить год в этих стенах. Мысленным взором я окинула вереницу дней и месяцев: какая пустота! Давние дружеские, приятельские отношения, развлечения — все это я перечеркнула; Гаррик был для меня потерян; Жака я буду видеть в лучшем случае два-три раза в месяц, и ничто не позволяло мне ждать от него больше, чем он мне уже дал. Значит, я вновь буду просыпаться в подавленном настроении, когда утро не сулит никакой радости, а вечером — мусорное ведро, которое нужно выносить во двор, и все — усталость и скука. В тиши каштановых рощ исступленный восторг, поддерживавший меня в предыдущий год, окончательно угас; все начиналось сызнова — кроме того безумия, которое давало мне силы все вынести.
Я была в таком ужасе, что захотела тотчас побежать к Жаку, — он один мог мне помочь. Мои родители, как я уже говорила, питали к нему двойственные чувства. В это утро мать не разрешила мне повидаться с ним и сделала резкий выпад против него и того влияния, которое он на меня оказывал. Я еще не решалась ни на ослушание, ни на серьезную ложь. Я сообщала матери о своих планах; вечером рассказывала обо всем, что произошло за день. Я повиновалась. Но меня душил гнев, а еще больше — горечь. Несколько недель я терпеливо ждала этой встречи, а оказалось достаточно простой материнской прихоти, чтобы лишить меня ее! Я с ненавистью думала о своей зависимости. Меня не только приговорили к ссылке, но и не давали возможности как-то смягчать суровость моей участи; мои слова, движения, поступки — все было под контролем; родители вызнавали мои мысли и могли одним словом сорвать мои самые заветные планы; я была лишена какого бы то ни было прибежища. В прошлом году я кое-как смирилась со своим положением, поскольку пребывала в изумлении от тех перемен, что происходили во мне; теперь это приключение закончилось, и я снова впала в тоску. Я стала другой, и мне нужен другой мир вокруг меня. Какой? Чего я, собственно говоря, хотела? Я не имела понятия. Пассивность доводила меня до отчаяния. Мне ничего не оставалось, как ждать. Сколько времени? Три года, четыре? Когда тебе восемнадцать, это долго. И если я проведу их в тюрьме, в кабале, по выходе из нее я буду все такой же одинокой, без любви, без энтузиазма, желания жить, без ничего. Я стану преподавать философию где-нибудь в провинции, — ну и что дальше? Писать? Но мои летние пробы пера ничего не стоят. Если я останусь прежней, во власти той же рутины, той же скуки, я никогда ничего не добьюсь, никогда не создам настоящее произведение. Нигде ни малейшего просвета. Впервые за свою жизнь я искренне думала, что лучше было бы умереть, чем так жить.